“Звонок был настырным, долгим, как паровозный гудок: межгород. ...
& И Николай Кузьмич доходчиво объяснил, что в деле скрипки и фортепиано от евреев уже в глазах рябит. А вот фагот от них пока свободен. Во всяком случае, в музыкальной школе города Гурьева. А жаль, ибо есть в легких этого народца звучная тоска, совершенно необходимая для извлечения из фагота настоящей музыки. Потому что
настоящая музыка – это, пацан, настоящая тоска. Особенно когда дело касается фагота, который поет лишь о том, что было и вернуть невозможно.
& Карандаш – это тебе не вилка и не нож, то – предметы обиходные, заканчиваются на самих себе, тупо служат коротенькой задаче. А карандаш, это... из него проистекает стихия новых слов, и каждое – как почка, что раскрывается, становится свечкой каштана, сливается в дивную пышную крону...
& Обедать бегали в столовую издательства «Правда», недалеко от училища. Там за полтинник давали приличный комплексный обед: на первое щи или борщ, на второе какой-нибудь гуляш с обычным советским гарниром – резиновые макароны или жидкое пюре. Можно и котлеты взять, но в гуляше что ценно: подливка. Насобираешь со столов оставшийся хлеб, и макай себе в подливу. Иногда еще салат выставляли из свежей ватной капусты с майонезом – витамины все же. Ну, и компот с дохлыми медузами разваристых яблок и абрикосов. Короче, нормально, жить можно.
& Ай, говорила Фрида, зачем ребенку знать твои майсы!
«Майсы» деда – разные истории, накопленные его наблюдательным умом за годы жизни, с поучительными выводами, с прологом и развернутым эпилогом, – были, как правило, бессмысленны и беспощадны. Иногда я не понимал, зачем он рассказывает мне, как убили глазного врача Гурвича, у которого лечился весь город. Зачем? – недоумевал я.
Чтобы ты знал, где живешь, терпеливо отвечал дед. Чтобы не строил иллюзий. Ты будешь молодой, пылкий, вдохновенный. Тебе захочется поменять зло на добро. Так я не хочу, чтобы ты растерял на это годы.
Эта страна, Сенчис, говорил он,
– страна бандитов. Разбойников. Безотносительно к власти. Здесь именно власть всегда будет разбойная, потому что земля такая. Ветер здесь свистит разбойным свистом...
& Не дай бог знать все эти подробности. Не дай бог знать все подробности наших жизней.
& ненавидела телефонные звонки, считала их делом бессмысленным, пустым – обманкой; шуршащей оболочкой выхолощенного голоса...
& Вот так, подумал я вдруг, может выглядеть «тот свет»: твоя душа и душа самого близкого тебе человека, заключенные в зеркальных столбах. И вы можете лишь безмолвно – и бесконечно! – смотреть на свои тысячекратно повторенные, недостижимые отражения...
& И, может быть, все мы обречены на яростные нерасторжимые рукопашные с самыми родными, самыми кровными людьми?..
& Нес какую-то ахинею о Платоне, вернее, о его мифе о «половинках», – дескать, все мы на небе составляем половину какого-то целого, но перед нашим рождением это целое разделяют, и обе половинки души достаются разным телам, всю жизнь тоскуя по своей потерянной части; и эта тоска и есть любовь, но любовь телесная. Точно так же существуют «зеркальные» души, которые понимают друг друга, как самих себя, ибо они и есть «отражения» друг друга «во внутреннем зеркале души». А зеркало завораживает нас не потому, что в нем мы видим себя, а потому, что, глядя в него, сами того не зная, мы видим нашего неведомого двойника, наше мистическое alter ego. С которым, в отличие от платоновских «половинок», соединиться не можем – именно потому, что зеркальны... И это рождает тоску, которая, не плотская любовь, а некое иное чувство – «мистическая тоска по двойнику»...
... А там, вверху...
...там глубокими синими зеркалами распахнулись два небесных озера, чарующе медленно меняя линии берегов...”