28 февр. 2010 г.

LOST 6x04

Lighthouse

Season 6, Episode 4


* Dogen: I was afraid you'd left.
   Jack: Is leaving an option?
   China-man: Everything is an option... But I would have to stop you.


* Hugo: This is cool, dude. Very old school.
   Jack: What?
Hugo: You know, you and me... Trekking through the jungle... on our way to do something that we don't quite understand. Good times.



* Hugo: Thanks for the seven years of bad luck, by the way.
   Jacob: You got ink on your forehead.
   Hugo: I have ink on my forehead? That's all you have to say?! Jack broke your lighthouse, dude! Mission unaccomplished. {...} Everything you wanted me to do didn't get done, and... you don't even care? {...}
   Jacob: Jack is here because he has to do something. He can't be told what that is. He's gotta find it himself. Sometimes you can just hop in the back of someone's cab and tell 'em what they're supposed to do. Other times, you have to let him look out at the ocean for a while.


On Imdb.

Legend of the Seeker 2x13

Princess

Season 2, Episode 13


* Zedd: How about some rosemary?
   Richard: Ooh, good.
   Cara: What would your mothers say?
   Zedd: About our ability to create ambrosial delights from roots and herbs scavenged from the wilderness?
   Cara: No, about two strong men fussing over the fire while a woman chops wood for them.
   Zedd: On a good team, each member performs in accordance with their abilities, and judging by your recent attempts to produce something approximating corn cake, it might be best for you to stick to chopping.


* Zedd: All we'd need is a princess.
   Cara: Hm. Oh, no.
   Zedd: Mm-mm. Cara, it could work.
   Cara: I'm no princess.
   Zedd: No, you're not. Especially not this princess, who is renowned for her delicacy, her charm, and most especially her virtue. But the impossibility of the task must not prevent us from undertaking it.



* Zedd: Most challenging of all, when in the Margrave's presence, a lady must always, without exception, speak in rhyming dactylic tetrameter.
   Cara: In what?
   Zedd: A poetic meter, in which each line consists of four groups of three-syllable phrases with the accent on the first syllable, and the first syllable of the fourth phrase. Of each line must rhyme with the corresponding syllable on the line before it. I shall demonstrate by example. If the Margrave were to ask you "Hasn't the weather been nice lately?", you might answer:
    "The night was a tumult
      of thunder and storm,
      but ever since then
      it's been lovely and warm."

Care to try?


* Cara: When my servants drop things, or grumble, or whine, it's never too long before they're back in line.
   Margrave: Tell me how you manage it, princess.
   Cara:
      Once, long ago,
      I was training a slave,
      who endeavored
      most stubbornly
      not to behave.
      So I cut off a finger
      or two with a knife,
      and threatened to slaughter
      his child and his wife.
      Then I stripped him down naked,
      and strapped to a horse,
      I dragged him through miles
      of bramble and gorse,
      poured salt in the wounds
      and rolled him in rubble,
      and that was the last time
      he gave any trouble.

   Margrave: Impressive! I'll have to give it a try.


* Cara: I've minced and curtsied and rhymed, and we still don't have the key. I'll get it my way.
   Zedd: Without your Agiels?
   Cara: I don't need magic to make a man beg for mercy.


* Cara: Where I come from, the raw liver of a Shadrin is considered a powerful aphrodisiac. Would you like some?
   Margrave: Do you know how many Laws of Right and Good you have just broken?
   Cara: It's your choice, Margrave. An eternity of right and good, or an eternity of me.


* Cara: Tell me where the key is, or there's going to be a royal decapitation.


* Kahlan: Your life is in your hands, Arla. Only yours.


* Margrave: ... Then bring the queen from the dungeon. Tell her all has been forgiven. It's better to have an old reliable mare than no horse at all, wouldn't you say?
   Unfortunately, the queen has escaped. But don't despair, Your Majesty. You will always have me.



--- Словарик:
scavenge — чистить, очищать
wilderness — дикая местность; девственная природа
fussing — чрезмерно заботиться, носиться
virtue — добродетель, нравственность
tumult — шум, грохот
endeavor — стремиться, добиваться
stubbornly — упрямо; упорно
bramble — куманика, ежевика
gorse — утёсник обыкновенный
rubble — булыжник, рваный камень
minced — рубленый
curtsy — делать реверанс, приседать
mare — кобыла


На Imdb


! Лучший эпизод.
+ Кара — принцесса, во всей своей красе.
+ Никки вернулась, да еще и как!
. Среди всех персонажей только Кара (может быть, к ней добавится возрожденная Никки) способна удивлять. Второй сезон только на Каре и держится.
? Это правда был Крокодил Данди?! 8-О

Максим Чертанов, Дмитрий Быков — Правда (6/7)



*  Он достал из кармана пакетик с порошком, зеркальце, зубочистку. С жадностью вдохнул пару дорожек. Голова его сразу очистилась, руки похолодели, сердце забилось горячо; мысль заработала с хрустальной, ледяной ясностью. И в уме его мгновенно сложился новый изощренный план...

*  — А разве у нас есть враги? — снова удивились большевики. — Буржуазных министров мы арестовали. А народ за нас.
    — Враги появятся, — сказал Дзержинский. — Это я вам гарантирую.

*  Он знал только одно: всякий раз, когда евреи, русские, немцы или кто угодно еще начинали рассуждать о величии своего народа и исконных правах на какие-либо земли, следовало ждать большой крови.



*  — Все это очень мило, конечно, но куда же вы, Феликс Эдмундович? — заволновались остальные большевики. — Неужто вы хотите снова уйти в монастырь?!
    Они тайно надеялись, что он подтвердит это предположение: к семнадцатому году он всем уже порядком надоел своей кровожадностью, интригами, проповедями и истериками.
    — Не бойтесь, дети мои, я никуда не ухожу, — разочаровал их Феликс Эдмундович. — Я возглавлю организацию, которая будет охранять завоевания революции и безжалостным мечом карать ее врагов. Я применю против врагов тактику революционного террора.
    — А разве у нас есть враги? — снова удивились большевики. — Буржуазных министров мы арестовали. А народ за нас.
    — Враги появятся, — сказал Дзержинский. — Это я вам гарантирую.


*  Каменев уже хотел зачитывать итоговый протокол, как вдруг Луначарский закричал отчаянным голосом:
    — Троцкий, товарищи! Мы забыли Троцкого!
    — Да на что он нам теперь нужен?
    — Нет-нет, Лева, ты неправ, — быстро возразил Ленин. — Троцкий нам еще очень даже пригодится. Должен же кто-то объясняться перед мировой общественностью за те ошибки и глупости, что мы тут наворотим.
    — Но, быть может, у нас не будет ошибок и глупостей?
    — Будут, — мрачно отрезал Владимир Ильич. — Это я вам гарантирую...
    Тут они с Дзержинским переглянулись понимающе, как два вора, и даже на миг почувствовали нечто вроде симпатии друг к другу: похоже, средь присутствующих они одни, хоть и нанюхались кокаину, были трезвыми людьми...

*  Каменев опять собрался зачитывать протокол, когда вдруг откуда-то из угла послышался жалобный скулеж и хныканье... Все растерянно обернулись на звук и увидели, что в углу сидит Коба, трет грязными кулачками глаза и причитает, как плакальщица на похоронах:
    — Злые, злые... Противные, не дали таварищу Сталину партфеля... Коба тоже хочэт партфель... Зарэжу, суки, зарэжу...
    — Он, наверное, понял слово «портфель» в буквальном смысле, — догадался Каменев. Он показал Кобе свой портфель — желтый, дерматиновый, туго набитый бумагами — и спросил:
    — Такой портфель ты хочешь?
    Но дурачок отрицательно затряс своей большой головою; потом вскинул бессмысленный взор к потолку и завыл горько и злобно.
    — Ну, Лев Борисович, запишите же за ним какую-нибудь наркомовскую должность, — раздраженно сказал Дзержинский, — а то он нам работать не даст.
    — Но, Феликс Эдмундович, он же идиот.
    — Ну и что?
    — Да нет, ничего. А с какой, по-вашему, должностью он мог бы справиться?
    — О Matka Boska, как вы, русские, любите все усложнять! Напишите там что-нибудь, и пускай он поставит против своей фамилии крестик.
    Каменев пожал плечами и подписал в самом низу страницы: «Тов. Сталин — народный комиссар по делам национальностей». Он полагал, что у национальностей никаких дел быть не может, а в интернациональном государстве, которое они собирались строить, не будет и самих национальностей.
    — Коба теперь нарком, — сказал он тем обычным тоном, каким все привыкли говорить с бывшим глухонемым. — Коба хороший. Коба будет заведовать национальным вопросом.
    — Жыд шакал рэзать? — уточнил дурачок.
    В воздухе повисла неловкая пауза. Даже Коба, видимо, сообразил, что ляпнул не то, и поправился:
    — Руски шакал рэзать?
    Ответом было гробовое молчание. Даже Феликс Эдмундович как-то растерялся.

*  Красноармейцев все боялись. Они могли сперва пальнуть, а потом уж разобраться, в кого пальнули. Пожалуй, красноармейцы были еще хуже революционных матросов: те хоть песни веселые пели, а эти тоже пели песни, но идеологически выдержанные, которых Владимир Ильич терпеть не мог.

*  — С каких это пор вас интересуют контрреволюционные элементы? — усмехнулся Ленин. — Уж мы-то с вами знаем, чем на самом деле занимается ваша контора.
    — Да, конечно, — кивнул Дзержинский. Вообще-то он (как и Ленин, кстати сказать) порою стал забывать о том, что вся так называемая революция и вся так называемая советская власть существуют исключительно для прикрытия поисков волшебного кольца: государственная машина потихоньку пережевывала их обоих, и они уже не всегда различали сами, где реальность, а где спектакль, в котором они играют свои роли.

*  Безошибочным чутьем Ильич понял, что ходит по лезвию ножа, и решил не давать вида, что столь многое понял.
    — А вы, как я понимаю, из этих потомков? — осторожно спросил он. — И теперь хотите получить назад перстень?
    — Не только перстень, Ильич, но и власть над Россией! Эта страна должна принадлежать не тупым и ленивым славянам, а тем, кто когда-то ее основал. Известно ли вам, что Русь названа именем иудейского князя Роша, а Москва — его сына Мешеха?
    Ленин пожал плечами. В гимназии он учил историю не слишком усердно (были занятия повеселее), и вся эта древняя белиберда порядком ему наскучила. Он знал только одно: всякий раз, когда евреи, русские, немцы или кто угодно еще начинали рассуждать о величии своего народа и исконных правах на какие-либо земли, следовало ждать большой крови.
    — Но что же делать с русскими и прочими пролетариями? — осведомился он.
    Свердлов опять подпрыгнул на месте, будто ждал именно этого вопроса:
    — Господь сказал: «Пасите их жезлом железным». Тех, кто взбунтуется, ждет кара, а остальные будут работать, как прежде. Работать на избранный народ. Открою вам еще одну тайну: рабби Лёв передал моему предку великий секрет изготовления Голема. Наши ученые уже делают глиняных воинов, которые бесстрашно идут в атаку на белые отряды. На лбу у них шапка с пентаграммой, что дает им силу, и такие же шапки для конспирации выданы всем бойцам Красной Армии. Хотя они, конечно, не големы... пока.

*  его всегдашнее расположение к евреям сильно убавилось. Каковы гуси, а? Знал бы этот местечковый Наполеон, что в нем нет еврейской крови, — пожалуй, отправил бы в распыл вместе со всеми. Нет, недаром Коба их не любит...
    Впервые в жизни проникшись общим чувством с кровожадным идиотом, Ленин ужаснулся сам себе.

*  Когда-то давно, во времена незабвенного Азефа, Савинков был Дзержинскому по душе: Железный Феликс любил террористов. Но Савинков был человек путаный и непредсказуемый: то он за революцию, то против... И книжки он писал слезливые: персонажи их все мучились сомнениями да рассуждали, можно ли убивать, нельзя ли... Дзержинского это удивляло. Убивать было можно во всех случаях, когда это было нужно. Только глупец может терзаться по таким ничтожным поводам.

*  Эти левые эсеры, в отличие от правых, были люди умеренные, добропорядочные и кроткие: они не готовили террористических актов, не организовывали заговоров, а только выступали на съездах и писали вежливые статьи в газеты, где ругали большевиков, осуждали Брестский мир и будоражили крестьянство. «Действительно какие-то левые», — недоумевал Зиновьев.
    Но если они не устраивали заговора — это вовсе не означало, что их заговор нельзя разоблачить.

*  — А вы постарели, товарищ Дзержинский, — сказала она с насмешливой улыбкой. Удивительно, но после десяти лет каторги зубы ее были ровны и белы как снег. — И эта козлиная бородка вам совершенно не идет. С нею у вас глупый вид... А вот кожанчик у вас неплохой. — Она, протянув через стол руку, деловито пощупала лацкан кожаной куртки Дзержинского. — Почем брали?
    — Мне недосуг заботиться о своей наружности, — проворчал Феликс Эдмундович.
    Его задели ее слова. «Но не могу же я ей объяснить, что эта проклятая бородка — фальшивая и я ношу ее нарочно, чтобы никто не смог меня узнать, если я ее не надену!»

*  — Ложитесь на кушетку, пожалуйста... Нет, не нужно разрывать вашу рубаху, все движения вашей души и так от меня не ускользнут. А теперь расскажите мне, что вы сегодня видели во сне.
    — Мою мать, — правдиво отвечал Феликс Эдмундович.
    — О, превосходно! — обрадовался Мирбах. — Можете не рассказывать дальше, я и так все понял: вы видели, как ваш отец вошел в спальню к вашей матери, и это вызывало у вас гнев и жела...
    — Ничего подобного, — оборвал его Дзержинский. — Мне снилось, как моя мать купила нам с сестрой котенка, серого в полосочку.
    — Да, да... А к вашей сестре ваш отец входил в спальню?
    — Не помню. Он умер, когда мне было пять лет.
    — Но, стало быть, он мог входить в спальню вашей сестры?
    — Понятия не имею.
    — Но спальня-то хоть у вас в доме была?
    — Была, конечно. И не одна.
    — Ну вот видите!
    Дзержинский ничего не видел. Тогда Мирбах решил зайти с другой стороны. Он показал пациенту палец и спросил:
    — Что вы видите перед собой?
    — Палец.
    — Но он вам что-нибудь напоминает? Нет? Странно... — Мирбах огорчился. «Совсем потерял квалификацию, — подумал он, — конечно, без регулярной практики...» Он схватил зонтик и помахал им перед носом пациента. — А зонтик вам что-нибудь напоминает? А сигара? А карандаш?
    Добившись в конце концов от пациента признания, что демонстрируемый предмет отдаленно напоминает ему фаллос, Мирбах обрадовался, застегнул брюки и сказал, что пациент совершенно здоров. «Издевается, сволочь», — подумал Дзержинский. В самом деле, пора было его убирать.

*  — Лева, ты бы повлиял как-то на Гришу. Он совсем зарвался. Творит там в Питере чорт знает что — волосы дыбом становятся... И еще эта крыса Урицкий...
    — Ильич, навряд ли я смогу на Гришу повлиять, — ответил Каменев. — Мы в последнее время практически не общаемся.
    — Ах да, ты ведь женился.
    — Да не в том дело... Просто как-то, знаешь... — Каменев несколько смутился. — Причин масса. Во-первых, я все-таки работаю — хлеб там для населения, керосин, канцелярские кнопки... И у меня появились другие интересы... А Гриша когда не пытает людей и не тискает статейки в «Известия», то знай лежит бревном на диване и жрет икру.
    — Н-да.
    — Во-вторых, он безобразно растолстел. А в-третьих, до меня дошли слухи, что он блокируется с Троцким.
    — Как блокируется с Троцким?! — вскричал ошарашенный Ленин. — Лева, что ты несешь, опомнись! Никакого Троцкого нет и никогда не было. Тебе это известно не хуже меня.
    Но Лева молчал и смотрел ясным взором, и Ленин понял, что теперь уже никто, кроме него и Железного, не поверит, что Троцкого не существует. Ему стало жутко...


Окончание

27 февр. 2010 г.

The Big Bang Theory 3x09

The Vengeance Formulation

Season 3, Episode 9


* Howard: Greetings, homies. Homette.
   Penny: Why are you back from your date so early?
   Howard: In romance, as in show business, always leave them wanting more.
   Penny: What exactly does that mean?
   Leonard: He struck out.


* Howard: Hey, did either of you guys know that three dates with the same woman is the threshold for sex?
   Raj: Actually, I've never had three dates with the same woman.
   Leonard: With Penny and me, it took two years. Now that I think about it, that was three dates.


* Sheldon: I have something to announce, but out of respect for convention, I will wait for you to finish your current conversation. What are you talking about?
   Leonard: The cultural paradigm in which people have sex after three dates.
   Sheldon: I see. Now, are we talking "date," the social interaction, or "date," the dried fruit?



* Penny: Howard, you're going to throw away a great girl like Bernadette because you're holding out for some ridiculous fantasy?
   Howard: Hey, just because you settled doesn't mean I have to.
   Leonard: Excuse me, I'm sitting here.
   Penny: Hey, I did not settle for Leonard. I mean, obviously, he isn't the kind of guy I usually go out with... You know... physically.
   Leonard: Again, I'm right here.
   Penny: My point is, I do not judge a book by its cover. I am interested in the person underneath.
   Leonard 2 Sheldon: I am here, right? You see me?
   Howard: Hey, I'm interested in what's inside people, too, but why is it wrong to want those insides wrapped up in, say, the delicious caramel that is Halle Berry?
   Raj 2 Howard: Sh-sh-sh.
   Howard: Yes, you're delicious caramel, too.
   Penny: All right, you know what, I will tell you why it's wrong...
   Sheldon: Excuse me, may I interject?
   Penny: What?!
   Sheldon: Biologically speaking, Howard is perfectly justified in seeking out the optimum mate for the propagation of his genetic line.
   Howard: Thank you, Sheldon.
   Sheldon: Now, whether that propagation is in the interest of humanity is, of course, an entirely different question.


* Howard: Bernadette? Will you marry me?
   Bernadette: Is this more comedy that I don't understand?
   Howard: No. I'm serious. I'm never going to find another girl like you who likes me and is... you know... real.
   Bernadette: So, this isn't a joke?
   Howard: No.
   Bernadette: Then you're insane.
   Howard: I prefer to think of myself as quirky.


* Howard: I want to dedicate this number to a great gal who I've done wrong.
Bernadette
I am so sorry for
Trying to propose to you
Bernadette
You found it creepy
But that's just
the kind of thing I do
Ahh...
I know now it was too soon
to talk of love
It was just a crazy idea
that came to me in my tub
But, Bernadette,
give me one more chance
Sweet Bernadette
I'll get the hang
of this thing
They call romance, Sweet Bernadette,
I dream to once again
Kiss your lips,
Sweet Bernadette.
Sincerely yours
Howard Wolowitz
Bernadette...

   Penny: Oh, I am so sorry.
   Bernadette: Are you kidding? That's the most romantic thing anyone's ever done for me.
   Howard:
Bernadette!
Thank you, Cheesecake Factory!



--- Словарик:
Vengeance — месть, мщение; возмездие
struck out — вычеркнуть
threshold — порог, пороговая величина; предел; критический уровень
date — свидание, встреча Vs. финик
to settle for — [разг.] пойти, согласиться на что-л.; довольствоваться чем-л.
quirky — изворотливый, ловкий; ушлый


+ Еще quotes на Imdb.

Максим Чертанов, Дмитрий Быков — Правда (5/7)



*  — Ильич, вы делаете успехи, — сказал Дзержинский. Лицо его было довольно кислое. — Вы — прирожденный трибун...
    — Да, зажигаю помаленьку, — скромно, но гордо ответил Ленин.

*  — Гриша, Гриша, ну чего тебе не хватает?! Чем плохо тебе живется?
    — Нас преследуют в судебном порядке, — плаксиво сказал Зиновьев. — Нам запрещают вступать в брак...
    — Гриша, ты рехнулся! — Ленин схватился за голову. — В брак! Где это слыхано! Да и на кой чорт вам эта обуза?!
    — Из принципа. Вот, например, ежели революционный солдат полюбил революционную белошвейку — они могут пойти и повенчаться. А ежели революционный солдат полюбил революционного матроса — чем они хуже?

*  Душа его разрывалась; он метался... «Быть иль не быть? Орел или решка? Красное или черное?» Он уже подумывал о том, чтобы притвориться сумасшедшим и таким образом снять с себя ужасную ответственность. Но в конце концов — все-таки он был не чистокровный датский принц, а наполовину русский, — Ленин принял решение, как подобает мужчине. Он сел и написал письмо ко всем петроградским революционерам. «БУДУЩЕЕ РЕВОЛЮЦИИ ПОСТАВЛЕНО НА КАРТУ», — сообщал он им. Потом он позвал жену.
    — Сними-ка. — Он очень волновался, протягивая ей колоду. Даже руки его слегка дрожали.
    Ни о чем не подозревавшая Крупская спокойно сдвинула несколько карт и протянула колоду обратно. Он медлил; сердце его страшно билось, в горле пересохло. Он несколько раз трогал колоду и отдергивал руку; наконец, зажмурясь, вытянул карту из середины и медленно открыл глаза...
    Карта была ЧЕРНАЯ — туз пик.
    Это означало вооруженное восстание.



*  — Что ж, продолжайте в том же духе. Мы должны взбудоражить общественность, как можно скорее свалить Временное правительство и взять власть в свои руки. Я намерен осуществить переворот и захватить Зимний нынче летом.
    — Так-таки переворот? — спросил Ленин. Он все-таки предпочел бы взойти на трон мирно, да и жена, попавшая под влияние Каменева с Зиновьевым, ему все уши дома прожужжала своими «парламентскими методами ведения борьбы». — Вы полагаете, батенька, что Керенский не согласится взять нас в свое правительство?
    — Только переворот, — твердо ответил Феликс Эдмундович. У него были свои планы относительно того, как поступить с негодяем Керенским.
    — Ну хорошо, а что потом?
    — Вы же знаете нашу Программу. Диктатура пролетариата, всеобщее счастие...
    — И как вы себе представляете всеобщее счастие? — поинтересовался Ленин.
    — Счастие народа в дисциплине, порядке и беспрекословном подчинении, — твердо ответил Дзержинский, — а счастие правителя в том, чтобы этим чаяниям народа соответствовать... Вы согласны со мной?
    Владимир Ильич, которому всеобщее счастие рисовалось в виде огромной, круглосуточно действующей биржи, сверкающих кинозалов, рулетки, фейерверка и бесплатных пряников, почел за лучшее молча киснуть.

*  — О чем вы задумались, Ильич? — осведомился Дзержинский с кошачьей вкрадчивостью.
    — О диктатуре пролетариата, — сказал Ленин, моргая простодушно.

*  Июльская попытка переворота с треском провалилась. Виноват в этом был исключительно Дзержинский, который слишком рано приказал выдать солдатам и матросам кокаин; в результате толпы ошалевших и забалдевших людей неорганизованно слонялись по улицам Петрограда и беспорядочно стреляли в воздух; повсюду народ грабил магазины и винные склады. Временное правительство ввело войска с фронта, те тоже захотели кокаину, и началась потасовка.
    Основной неуспех восстания, конечно же, списали на Троцкого. Но в общем все было скверно.

*  — ...Гриша, что это?! Что ты натворил, болван?!
    — Это книга. Наш трактат, — гордо ответил Зиновьев.
    — Ну что ты пишешь в предисловии?! «Приятней и полезней эротический опыт проделать, чем о нем писать...» — Ленин с досадой отшвырнул синюю тетрадку.
    — А разве это не так?
    — Гм... — Ленин снова взял в руки синюю тетрадку и срывающимся голосом стал читать: «Демократия не тождественна с подчинением сексуального меньшинства сексуальному большинству... Демократия есть признающее подчинение сексуального меньшинства сексуальному большинству государство, т. е. организация для систематического насилия одной части населения над другою... Мы ставим своей конечной целью уничтожение государства, т. е. всякого организованного и систематического насилия, всякого насилия над людьми вообще... Основой полного отмирания государства является такое высокое развитие сексуального коммунизма, при котором исчезает противоположность мужчины и женщины...» Гриша, это не пойдет.
    — Но почему?!
    — Во-первых, чересчур умно. Люди не поймут. А во-вторых... Нет, Гриша, ты уж прости меня, но я под этим не подпишусь. Железный нас обоих велит расстрелять... А накропал-то сколько, батюшки... — Ленин пролистал синюю тетрадь, ужасаясь все больше. — Придется вызывать Надю. Она это живенько отредактирует.
    — Вот так всегда, — повесив голову, сказал Зиновьев, — никто нас не жалеет, никто не хочет защитить наши интересы.
    — Гриша, Гриша, ну чего тебе не хватает?! Чем плохо тебе живется?
    — Нас преследуют в судебном порядке, — плаксиво сказал Зиновьев. — Нам запрещают вступать в брак...
    — Гриша, ты рехнулся! — Ленин схватился за голову. — В брак! Где это слыхано! Да и на кой чорт вам эта обуза?!
    — Из принципа. Вот, например, ежели революционный солдат полюбил революционную белошвейку — они могут пойти и повенчаться. А ежели революционный солдат полюбил революционного матроса — чем они хуже?

    Владимир Ильич, всегда отличавшийся живым воображением, представил себе революционного матроса, которого любит революционный солдат, и ему на миг сделалось дурно. Впрочем, за последние месяцы в Петрограде революционные матросы так всем осточортели своими дебошами, что это, пожалуй, была самая правильная для них участь.
    — Хорошо, Гриша, — сказал он кротко. — Обещаю что-нибудь для вас сделать.
    «Уголовную статью отменю, а уж без брака обойдутся как-нибудь, мне же спасибо скажут. Только болваны могут не ценить своего счастья. Ежели каждый революционный солдат будет обязан жениться на каждом революционном матросе, которого совратил, — то-то визгу подымется! Будь я не просвещенным и конституционным монархом, а каким-нибудь восточным царьком — я бы брак вообще отменил, и да здравствует свободная любовь. Да ведь не поймут. Опережаем мы свое время».

*  Меж тем подготовка к перевороту шла полным ходом: Дзержинский запасал кокаин и спирт, Коллонтай будоражила матросов. «Ох, до чего ж мне не нравятся эти матросы, — с тоскою думал Ленин, — они хуже всякого пролетариата...» {...} И он сел сочинять «Советы постороннего» — настойчиво подчеркивая, что в случае силового разрешения всероссийской смуты остается как бы ни при чем:
    «1. Восстание, как и мюзик-холл, есть искусство. Считать, что восстание не есть искусство, — так же глупо и обывательски-
пошло, как утверждать, что мюзик-холл — не искусство. Мюзик-холл несет массам счастье, то же и восстание. Кто скажет, что восстание не искусство, тот не революционер.
    2. Три главные силы — матросы, курсистки и пролетариат — должны занять и ценой каких угодно потерь удержать телефон, телеграф, железнодорожные станции, синематограф и казино в первую голову.
    3. Смелость, смелость и еще раз смелость, господа большевизаны! Держите хвост пистолетом!»

*  Десятого октября за чаем на квартире гостеприимного меньшевизана Суханова-Гиммера прошло последнее заседание штаба большевиков. Кроме Ленина, Дзержинского и призрака Троцкого, присутствовали: Зиновьев и Каменев (они помирились, как-то, по-видимому, решив вопрос о сапогах), деловитый и подающий надежды Свердлов (он единственный из всех большевиков, кроме Кржижановского, твердо знал таблицу умножения), Коба Сталин, Шурочка Коллонтай, протеже Дзержинского молодой налетчик Урицкий и еще несколько малозначительных лиц. приглашенных просто для компании. (Надежда Константиновна прийти отказалась, сославшись на мигрень.) Все они были в разноцветных париках, усах, бородках, бакенбардах, в сложном гриме — и с трудом узнавали друг друга... Ленин был не в духе, у него болели зубы, приходилось постоянно полоскать рот водкой, а выплевывать было жаль, — так что к концу вечера он уже смутно понимал происходящее.

*  — Решили ведь делать переворот, — угрюмо сказал Ленин, не желавший показаться колеблющимся и безвольным человеком, — так чего уж теперь?
    — Простите, а вы, собственно, кто такой? — спросил Свердлов, глядя на Ленина очень подозрительно. Ильича и вправду трудно было признать в повязке, с двумя трогательными заячьими ушами над лысиной. Вдобавок он для конспирации сбрил бородку.
    — А мои матросы! — кричала Шурочка Коллонтай. — Они так возбуждены! Нельзя обмануть их ожиданий!
    — Зарэзать, и дело с концом, — пробурчал Сталин.
    — Кого, Коба?
    — Да всэх.
    — Ах, Коба, ну тебя, надоел, — отмахнулся Зиновьев. — Поди лучше принеси фруктов... (Ах, если б он мог увидеть, каким взглядом посмотрел на него Сталин, выходя из комнаты!..)

*  И резолюция о вооруженном перевороте была принята. Зиновьеву за его постоянное штрейкбрехерство отомстили, не включив в состав тайной пятерки под леденящим душу названием Политбюро, которая должна была руководить переворотом. В нее вошли Ленин (его обязанностью было произнесение речей), Дзержинский (снабжение кокаином и общее руководство), Сталин (шашлык, фрукты и семечки), чистосердечно раскаявшийся Каменев (ведение протоколов) и, разумеется, безответный Троцкий, чтобы в случае неудачи было кого выдать Временному правительству. Впрочем, за оставшиеся до переворота дни неугомонный Феликс Эдмундович успел насоздавать еще штук двадцать различных секретных и сверхсекретных пятерок, троек и других органов. Он делал это специально, чтобы среди революционеров был хаос и никто не помнил, когда и за какую резолюцию голосовал, и не понимал, какой орган главный и кто кому и в каких вопросах должен подчиняться.

*  — Только зачем ехать в Смольный? — Ленин поморщился: зуб болел все сильней.
    — Там институтки, наверное... Никто не подумает, что у большевиков штаб в институте благородных девиц.
    — Не знаю. Вы езжайте, а я потом.
    — Слушайте, Ленин! — взорвался маленький алкаш с бородкой, прозванный за роковую склонность Бухариным; выпив, он начинал неудержимо рассуждать о пользе спиртного, за что получил добавочное прозвище «главного теоретика партии».

*  Ленин досидел на конспиративной квартире до вечера, а вечером зуб разболелся так, что, пометавшись по комнате, он отправился в Смольный. У большевиков всегда можно было достать морфий, так он, глядишь, дотерпит до утра — а утром к врачу. Только не врачу из товарищей, вроде Богданова, — а настоящему врачу, по зубной части. Слово «товарищ», понял Ленин, способно обесценить все: врачи-товарищи не умели лечить, журналисты-товарищи — писать, а уж женщина-товарищ...

*  «Час настал. Теперь иль ни... иль как-нибудь в другой раз, — мысленно поправился Дзержинский: он был предусмотрительным человеком. Он еще раз прокрутил пред собою план дальнейших действий. — Беру Зимний, арестовываю Временное правительство, вешаю Керенского {...}, нахожу и надеваю заветное кольцо, объявляю себя императором, отдаю матросам приказ о взятии Смольного, арестовываю большевичков, меньшевичков и эсеров, вешаю Ленина, Свердлова и Каменева, отдаю матросам Крупскую, Зиновьева и Коллонтай, издаю указ о присоединении России к Польше, разбиваю немцев наголову, а потом...» Он жадно втянул в себя щепотку белого порошка. Он вспомнил о Наполеоне, представил покорную Европу пред собой, и на душе его взыграла радость почти непереносимая...

*  А в это время в Смольном царил хаос полнейший. В тогдашней фразеологии такой полный хаос назывался «Съездом Советов» — в честь неудачнейшей попытки Временного правительства собрать в столице рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Первый Съезд Советов прошел в августе, запомнился всем полнейшей неразберихой и на второй день закрылся из-за того, что все передрались. С тех пор, увидев беспорядок в доме, муж запросто мог сказать жене: «Катя, ну что это за Съезд Советов на моем столе!», а классицист Бунин обзывал поэзию футуристов «полнейшим Съездом Советов в голове».

*  — Яша, Яша, что это было?!
    — Стреляли, однако, — невозмутимо отвечал Свердлов. Ленину все больше нравилось его хладнокровие. — Из пушки стреляли. Пари держу — из Петропавловки.
    — А что это, по-вашему, может означать? — спросил Ленин, стоя у окна и вглядываясь в зарево. — Уж не революция ли?! — воскликнул он, мгновенно похолодев от отчаяния. «А я тут прячусь, как крыса! Бежать в Зимний, скорей бежать...»
    — Старайтесь, Ильич, рассуждать логично. Откуда там может взяться революция, ежели все революционное руководство сидит здесь?



26 февр. 2010 г.

House M.D. 4x14

Living the Dream

Season 4, Episode 14


* Cuddy: Chase, Foreman, Cameron, up here, please. Why is House driving a limo?
   Foreman: Don't know.
   Cameron: Don't have to know.
   Chase: Don't care.
   Cuddy: Wrong.


* Are you really a doctor?
   House: Glioblastoma. Need more proof?


* Cameron: He should spend a night in the sleep lab, see if he gets a reflex erection.
   House: Confirmation is for wimps and altar boys. We don't need to wait for a reflex. If he can't get engorged the way God intended, then he can't get engorged.
   Cameron: I'm not showing him my boobs.
   House: Lack of response to your chest tells us nothing. Thirteen, show him... Where can I find a decent set of knockers around here?
   Cameron: Your porn's in the second drawer.



* Cuddy: What are you doing here?
   House: Just grabbing a snack.
   Cuddy: You keep food in the morgue?
   House: If I keep it in the lounge, everyone else eats it.
   Cuddy: That's because it's everyone else's food.
   House: I thought it was just everyone else's bags. ...


* Cameron: Doesn't the doctors' lounge have that same TV?
   House: No, they've got a 12-inch exactly like the one that used to be in here.


* Patient: You really as good as everyone seems to think you are?
   House: Are you really as miserable as everyone seems to think you are?
   Patient: I just want to do something that matters.
   House: Nothing matters. We're all just cockroaches, wildebeests dying on the riverbank. Nothing we do has any lasting meaning.
   Patient: And you think I'm miserable?
   House: If you're unhappy on the plane, jump out of it.
   Patient: I want to, but I can't.
   House: That's the problem with metaphors. They need interpretation. Jumping out of the plane is stupid.
   Patient: But what if I'm not in a plane? What if I'm just in a place I don't want to be?
   House: That's the other problem with metaphors. Yes, what if you're actually in an ice cream truck, and outside are candy and flowers and virgins? You're on a plane. We're all on planes. Life is dangerous and complicated, and it's a long way down.
   Patient: So, you're afraid to change?
   House: No, you're afraid to change. You'd rather imagine that you can escape, instead of actually try, because if you fail, you've got nothing.
   So, you'll give up the chance at something real, so you that can hold on to hope. Thing is, hope is for sissies.
   Patient: When I get out of here, I'm not going to be afraid anymore. I mean, how many guys get a second chance?
   House: Too many. Half the people I save don't deserve a second chance.

A good one:



--- Словарик:
wimp — скучный человек, зануда; безответный человек; баба (о мужчине); тряпка, слизняк
engorge — [мед.] наливаться кровью (об органе)
decent — приличный; порядочный; славный, хороший; неплохой
wildebeest — антилопа гну
sissy — неженка, маменькин сынок; трусишка, «девчонка», слабак


+ Еще quotes на Imdb.

Максим Чертанов, Дмитрий Быков — Правда (4/7)

Ранее (про «Правду»)


*  Вообще ему понравилось жить в сумасшедшем доме. Там, за его стенами, нужно было быть таким, как все; тебя постоянно одергивали, ставили в рамки. А здесь можно было быть кем и чем угодно: Наполеоном, царицей Савской, чайником, собакой, — и никто за это не ругал, а, напротив, выслушивали вежливо и заинтересованно...

*  Февраль меня радует, но не удовлетворяет.

    — Ну-с, а после первого блюда лично я люблю поросенка с гречневой кашей! С хрустящей корочкой, товарищи! Режешь, а жир течет, течет...
    — Режь жирных! — стонал от наслаждения огромный матрос. Его трубный бас покрывал все прочие звуки.
    — Что он несет? — спросил Дзержинский, склонясь к уху Кржижановского.
    — Чорт его знает. Народу нравится, — пожал плечами Глеб Максимилианович.
    — А после пятой, — самозабвенно продолжал Ленин, — ...



*  Через несколько дней Владимир Ильич убедился, что доктор во всем был прав: Моторолли — милейший человек, но совершенно чокнутый. Он болтал о каких-то космических «челноках», о машинах, которые умеют думать, о пересадке почки из одного живого человека в другого, о железных банках, из которых деньги сами выскакивают...
    — Позвольте, позвольте, батенька! Я, конечно, понимаю, что напихать в банку монет и банкнот нетрудно...
    — Не в банку, а в банку-матку, — поправил его изобретатель. — Я так назвал ее потому, что она будет, как родная мать, заботиться о клиентах.
    — ...и рычажок такой можно приделать, чтоб они оттуда сыпались, когда дернешь; но ведь первый же клиент этой вашей банки заберет их все! Или просто утащит с банкой вместе.
    — Не заберет; во-первых, моя банка-матка будет большая, и ее просто так с места не сдвинешь, а во-вторых, она знает, у кого сколько есть на счете, и не даст ни франка сверх положенного.
    — Банка знает, сколько у кого на счете!
    — Да; в банке-матке будет дырочка, а в дырочку вставляется специальная бумажка, на которой все написано.
    — А, так ваша банка умеет читать! — расхохотался Владимир Ильич. — Ладно, сеньор мечтатель, идемте-ка лучше на ужин.

Вообще ему понравилось жить в сумасшедшем доме. Там, за его стенами, нужно было быть таким, как все; тебя постоянно одергивали, ставили в рамки. А здесь можно было быть кем и чем угодно: Наполеоном, царицей Савской, чайником, собакой, — и никто за это не ругал, а, напротив, выслушивали вежливо и заинтересованно; так, когда он намекнул д-ру Плейшнеру, что является принцем, тот не зафыркал насмешливо, а принялся цитировать «Гамлета», и они провели время в весьма милой беседе. Вообще персонал клиники был чрезвычайно дружелюбен. (Исключение составлял разве что один из санитаров, глухонемой Шикльгрубер, злобный плюгавенький человечек с лицом идиота: всякий раз, как Ленин на него глядел, ему казалось, что он видит родного брата полоумного Кобы.) И больничные порядки были необременительны — если, конечно, не считать сухого закона. Кормили хорошо, а все таблетки, которые давали Ленину, он не спускал в ватерклозет, как это делали другие, а складывал в спичечный коробок, который прятал под матрасом. Он сам не знал, для чего это делает. Просто на всякий случай: война как-никак.

*  — Ишь чего удумал, — шептал он сквозь зубы. — В клинику верну... не товарищ... Кишка у тебя тонкая, психоаналитик! На кого попер? — на наследника русского престола! Нет уж, любезный, не для тебя цвету. Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить.

*  Дзержинский тогда вышел вперед, разорвал на себе рубаху (была у него такая привычка, которую злопыхатели объясняли наклонностью к эксгибиционизму), произнес пламенную речь, была провозглашена республика; у надзирателей отобрали ключи, ворота забаррикадировали и вывесили красный флаг; впоследствии, из мещанской стыдливости, ссыльные и тюремное начальство утверждали, будто надпись на флаге гласила «Свобода», и Дзержинский никого в этом не разубеждал, хотя отлично помнил, что на флаге было написано «Пошли все в...!»

*  У хлыстов Дзержинский пробыл около недели. Сперва он с трудом подавлял отвращение, потом привык и постепенно начал входить во вкус; он даже готов был признать, что в диких, грубых языческих плясках есть своеобразная красота. Обряд флагелляции привлекал его с детства; свальный грех — особенно некоторые его проявления — был ему крайне неприятен, но когда попадались совсем юные, детски-хрупкие богомолицы... (К сожалению, потом пришлось лечиться, после чего он принял решение больше никогда не снисходить до плотской любви и по сей день неукоснительно — то есть с редкими исключениями, в которых после каялся, — выполнял этот обет.)

*  И вот теперь вдруг — как обухом по голове — Михаил отказался принять корону из рук Николая! И тут же, как мухи, налетели все эти подлые Керенские! А «товарищи» лезут с поздравлениями, спрашивают заискивающе: «Товарищ Дзержинский, вас радует Февраль?», и приходится отвечать: «Февраль меня радует, но не удовлетворяет...»

*  Дзержинский подумал, как бы поступил на его месте Наполеон Бонапарт — один из его кумиров. Ясно было, что Наполеон бы не растерялся. «Да! Нужно силами большевиков осуществить новый государственный переворот, свергнуть Временное правительство, взять волшебное кольцо, почту и телеграф и сразу объявить себя императором. Не до законности уж теперь. Вот Екатерина: ни малейших прав на престол она не имела, а попросту захватила его, и русские все проглотили преспокойненько. Итак — курс на вооруженное восстание!» Через тонкую стеклянную трубочку он втянул ноздрями еще одну щепотку. Ясность мыслей была необыкновенная.

*  — Вы видели этого господина? — спросил немец кельнера. — Этот плотный, картавый!
    — Да, видел. Вы казались дружески беседующими, потом он показывал вам фокусы.
    — Фокусы! Он оскорблял немецкий дух чертовой русской азартной игрой. Он гипнотизировал меня. Он украл у меня две тысячи марок!
    — Это серьезная сумма, герр офицер, — поклонился кельнер. — Если угодно, я вызову полицию.
    — Да, да! Немедленно полицию! Чортов русский революционер, он, может быть, опасен для швейцарского строя...
    Кельнер прекрасно знал русского революционера Ленина и понимал, что если кто и опасен для швейцарского строя, то уж никак не этот круглый человечек с патологической страстью к болтовне и мелкому надувательству. Ленин часто бывал в «Воскресной утехе» и никогда не буянил, потому что от выпитого только добрел. Обращаться в полицию, разумеется, он не собирался, да и офицер при слове «полиция» насторожился. {...}
    — Не надо в полицию, — сказал он, отдуваясь. — Будет немецкий офицер беспокоиться из-за каких-то двух тысяч марок... Меня раздражает сама наглость этих русских!
    — Вы совершенно правы, герр офицер, — сказал кельнер. Вечером он, смеясь, рассказал эту историю жене, жена — подруге (в Швейцарии терпеть не могли немецких офицеров), а через неделю уже весь Цюрих знал, что Ленин взял у германского генштаба очень много денег — должно быть, на революцию в России. Да он и сам не делал из этого тайны — таких удачных выигрышей в его швейцарской жизни было немного.
    Штромель, однако, был памятлив. Ленин наверняка пересмотрел бы свое отношение к цюрихскому выигрышу, если бы знал, что через год из-за этих двух тысяч немецких марок придется отдать почти всю Украину.

*  — Эх, — говорил он, сладострастно жмурясь и потягиваясь, как рыжий кот на печи. — Первейшим делом, батенька, к Сомонову. На третью линию. Не бывали? Очень напрасно. Шикарнейшее место. Господи, это сколько же я не был у Сомонова? Пять лет, чорт меня побери совсем! Сначала, само собой, анисовой. Мрр! Но где одна, там и две — разве не так?
    Богданов сглотнул и отвернулся к окну. Ленин был сильным оратором — возможно, лучшим в партии. Правда, настоящее вдохновение посещало его только во время разговоров о выпивке, закуске и женщинах, а потому к публичным выступлениям его старались не допускать — разве что уж очень нужно было зажечь толпу. Старик чертовски аппетитно рассказывал о простых радостях.

*  — Кстати, как думаете, наши-то в Питере при деньгах? — спрашивал Ленин, явно пытаясь отвлечь приятеля от наблюдений за манипуляциями.
    — Не знаю, — сухо отвечал Богданов. — Думаю, там сейчас неразбериха почище, чем в пятом.
    — Эге, эге... Гм-гм... Ну-с, на то и мутная вода, чтобы умные люди ловили скромный гешефт...

*  — Эдмундович! — радостно крикнул Ленин, выглядывая в окно. Вся его давняя неприязнь к Железному испарилась — он и вообще был отходчив, да вдобавок с последней встречи прошло слишком много времени. Как знать, вдруг революция смягчила и это стальное сердце?
    — Рад, рад, — сдержанно говорил Дзержинский, пожимая руку Ленину. — Отлично выглядите.
    — Какое отлично, батенька! Третьи сутки не жрамши. Женщины в обморок падают. Один чай да гнусные скандинавские сушки. Пойдемте же скорей, я вне себя от нетерпения!
    — Ждут, ждут, — скупо улыбаясь, кивал Феликс Эдмундович.
    — Где? У Сомонова? Пари, что у Сомонова!
    — Прямо на площади.
    — Что, столы накрыты? Я говорил вам! — Ленин Пихнул Богданова в плечо. Тот кисло улыбнулся. Из вагона, пошатываясь от усталости, выходили бледные большевики. Зиновьев с жадностью вдыхал родной, влажный питерский воздух. Инесса вытирала глаза.
    В следующую секунду Ленин остолбенел. Вместо накрытых столов на площади бушевала ликующая толпа. В воздух взлетали бескозырки.
    — Это что такое? — спросил он с недобрым предчувствием.
    — Готовились, товарищ Ленин! — радостно доложил круглолицый усач лет двадцати пяти, суетившийся вокруг Феликса Эдмундовича. — Я же вам телеграфировал, что готовимся!
    — Митинг, — доложил Дзержинский. — Надо будет сказать.
    — Кому? Мне?! С какой стати! Ищите какого-нибудь теоретика! Я жрать хочу!
    — Товарищ Ленин, — мягко, но с нажимом поддержал Феликса Эдмундовича представитель Балтфлота. — Братишки ждут.
    — Это вы так готовились? — с горечью произнес Ленин. — Это так вы встречаете душу партии? К чертям собачьим! Я к Керенскому уйду!
    Но морячки уже подсаживали его на странную железную машину, стоявшую в центре площади. Ленин никогда не видел таких машин. Вероятно, это был танк — он читал, что англичане применяли их на фронте.
    — К чорту, к чорту! — отбивался он. — Я не готовился! Я не ел три дня!
    — Просим, просим! — визжали хорошенькие курсистки, обступившие машину. На площади, помимо матросов и солдат, толпилось полно случайных людей, обрадовавшихся очередному митингу: в Питере теперь митинговали каждый день и по любому поводу.
    — Это кто — Ленин? — спрашивала молодая женщина декадентского вида у пожилого бритого господина с лицом вальяжного адвоката. — Какой миленький...
    — Да пустите вы, чорт! — злился Ленин. — Вот пристали, дураки...
    Но толпа уже встречала его громовым ревом. В лицо ему ударил прожектор. Ленин оглядел толпу и провел рукой по лбу. Он решил положиться на свою удачу. В конце концов, говорить с простым народом из всех большевиков умел он один.
    — Ильич! Ильич наш! — басом ревел огромный матрос, знавший о Ленине только то, что он за простой народ. — Режь, Ильич! Жарь! По-нашему, по-простому!
    — Товарищи! — картаво крикнул Ленин, и площадь замерла. — Товарищи! Все мы любим пиво!
    После трехсекундного молчания площадь ответила ему такой овацией, какой не слыхивал и Керенский в свои лучшие дни. Ленин переждал вопль народного восторга и энергически махнул пухлой ручкой.
    — А после пива хорошо и беленькой! — рявкнул он. — Холодненькой, товарищи! Я подчеркиваю, анисовой! В за-по-тев-шей рюмочке! После чего немедленно огурец!
    — Точно! Жарь! Язви их в самую душу! — орали солдаты. Тем, что сзади, ничего не было слышно, и они поддерживали Ленина кто во что горазд: «Долой Керенского!», «Обобществление баб!», «Попили нашей кровушки!»
    — А икра? — как бы самого себя спросил Ленин. — Икра в хрустальной розетке! Ростбиф, умеренно прожаренный! Тут же вторую, и сейчас же требуйте уху. Требуйте ка-те-го-рически!
    — Уху! Уху! — вопила площадь. Те, что сзади, опять не дослышали и решили, что Ленин призывает показать Керенскому ху-ху, и начали от энтузиазма постреливать в воздух. Ильич почувствовал себя в своей стихии. Он купался в народной любви.
    — Ну-с, а после первого блюда лично я люблю поросенка с гречневой кашей! С хрустящей корочкой, товарищи! Режешь, а жир течет, течет...
    — Режь жирных! — стонал от наслаждения огромный матрос. Его трубный бас покрывал все прочие звуки.
    — Что он несет? — спросил Дзержинский, склонясь к уху Кржижановского.
    — Чорт его знает. Народу нравится, — пожал плечами Глеб Максимилианович.
    — А после пятой, — самозабвенно продолжал Ленин, —
неплохо и бабецкого за попецкого! Так сказать, Машку за ляжку! Я не знаю, как вы, товарищи, но я предпочитаю мясистость. Мясистость! В свое время, товарищи, у меня была одна такая, что я, товарищи, просто еле уносил ноги! Особенно, бывало, когда она сверху...
    — Крой угнетателей! — заверещал молодой солдатик.
    — Еще! Еще, Ильич! — гулко требовали балтийцы.
    Ленин принялся рассказывать такое, что курсистки испуганно захихикали и избегали смотреть друг на друга. Остановить его было уже нельзя. Инесса комкала платок. Лицо Крупской было непроницаемо.
    — Грудь! — кричал Ленин. — Первое дело грудь! Я знаю, что сейчас идет дурная мода на худобу. С презрением отвергаем, товарищи! И еще я люблю...
    Он перечислил, что именно он любит, и восторженная толпа подхватила его на руки. Кувыркаясь над толпой, Ленин пытался еще что-то говорить, но рев солдатской массы заглушал его картавый говорок. Женщины с визгом устремились следом.
    — Куда они его тащат? — спросил Богданов.
    — Понятия не имею, — сухо ответил Дзержинский. — Вероятно, ужинать. Пойдемте и мы попьем чайку, товарищи.



25 февр. 2010 г.

A Serious Man

Receive with simplicity everything that happens to you.


* Woman at a Picnic: Sometimes these things just aren't meant to be. And it can take a while before you feel what was always there. For better or worse.
   Larry Gopnik: I never felt it! It was a bolt from the blue. What does that mean? Everything that I thought was one way turns out to be another.
   Woman: Then, it's an opportunity to learn how things really are. I don't mean to sound glib. It's not always easy, deciphering what God is trying to tell you, but it's not something you have to figure out all by yourself.
   We've got that well of tradition to draw on, to help us understand. When we're puzzled, we have all the stories that have been handed down from people who had the same problems. Have you talked to Rabbi Nachtner?


* Rabbi Scott: But... This is life. You have to see these things as expressions of God's will. You don't have to like it, of course.
   Larry: The boss isn't always right, but he's always the boss.
   Rabbi Scott: That's right! Things aren't so bad. Look at the parking lot, Larry. Just look at that parking lot.


* Divorce Lawyer: I always thought you and Judy were rock solid. This is so terrible, Larry. This is
devastating.
   Larry: Well, you know, the way I look at it, it's an opportunity for me to really sit down and figure things out and look at the world afresh instead of just, you know, settling for the routine, tired old way of looking at things.
   Lawyer: Really?
   Larry: I don't know, maybe not.



* Larry: I don't want it to just go away! I want an answer!
   Rabbi Nachtner: Sure we all want the answer. Hashem doesn't owe us the answer, Larry. Hashem doesn't owe us anything. The obligation runs the other way.
   Larry: Why does he make us feel the questions if he's not going to give us any answers?
   Rabbi Nachtner: He hasn't told me.
   Larry: And what happened to the goy?
   Rabbi Nachtner: The goy? Who cares?



* Larry: Please. I need help. I've already talked to the other rabbis. Please. It's not about Danny's bar mitzvah. My boy, Danny. This coming Shabbas. Very joyous event. That's all fine. It's, it's more about myself, I've... I've had quite a bit of tsuris lately. Marital problems, professional, you name it. This is not a frivolous request. This is a... I'm a... I've tried to be a serious man, you know? Tried to do right, be a member of the community, raise the... Danny, Sarah, they both go to school, Hebrew school. A good breakfast... Well, Danny goes to Hebrew school, Sarah doesn't have time. She mostly washes her hair. Apparently there are several steps involved, but you don't have to tell Marshak that, just tell him I need help. Please. I need help.
   Marshak's Secretary: {...} The rabbi is busy.
   Larry: He didn't look busy!
   Secretary: He's thinking.


* Larry: The Uncertainty Principle. It proves we can't ever really know... what's going on. So it shouldn't bother you. Not being able to figure anything out. Although you will be responsible for this on the mid-term.


--- Словарик:
glib — речистый, говорливый, словоохотливый; благовидный, правдоподобный
decipher — расшифровка, дешифровка



7.5/10 на Imdb (> 18.000 голосов по состоянию на 25/2/10).

~ Ну так. Специфично. Специфиш.
! Начало — просто супер.
! А еще люди говорят, что перед просмотром хорошо бы хотя бы кратко ознакомиться с: котом Шрёдингера, дуализмом и ... квантовой физикой. И, видимо, они правы.
! С удивлением узнал, что название альбома Santana-ы Abraxas -- это гностическое название Б-га. Отказываясь от альбома Abraxas, Ларри отказывается от Б-га. О-о.
? Сколько еще смысловых уровней я упустил?

Максим Чертанов, Дмитрий Быков — Правда (3/7)



*  Как ни странно, Ленин думал о том же самом. Биржевая удача переменчива, а Инесса оказалась ненасытна. Делать деньги можно на чем угодно, была бы сметка, — но хотелось чего-то постоянного. Коба с Тер-Петросяном попались на крупном эксе и уехали в сибирскую ссылку, в далекий Туруханск — от каторги обоих спасло слабоумие. В довершение неприятностей раскрыли швейцарскую рулетку — Красину пришлось стремительно бежать из Швейцарии и финансовые поступления прекратились окончательно. Временами Ленин подумывал уже о том, чтобы вернуться к наперсткам: «Хоть сейчас садись в Люксембургском саду да начинай шарик гонять!» К счастью, неплохо продавались Надины акварели — да много ли возьмешь за акварель?
    Между тем партия росла, ибо нет лучшей рекламы, чем тайна. Загадочные заграничные вожди, случаи чудесных воскресений, сказочные богатства, слухи о которых доходили до России, — все это привлекало рабочих к партии освободителей, но что делать с этими рабочими большевизаны понятия не имели. В Париже круглосуточно кипели бесполезные дискуссии о тактике, в которых Ленин с Дзержинским, разумеется, не участвовали. Оба понимали, что главное — деньги, а там вороти что хочешь.


    Только здесь Ленин догадался, что газета — действительно универсальный способ протянуть ближайшие года три, а если дело сладится — то и шикануть. Иногда он просматривал русские газеты: писали в них такую чушь, что он, окажись у него избыток свободного времени, мог бы стать ведущим журналистом в любой. Переводили французские заметки о путешествиях и изобретениях, долго и подробно, с мучительным русским занудством ругались с английскими или шведскими публицистами, доказывавшими, что самодержавие изжило себя; выясняли причины экономических неудач, ругали жидов, обвиняя их в убийстве Столыпина... как будто убийство Столыпина могло иметь хоть какое-то значение для страны, в которой все и так летит в задницу! Больше всего эти долгие газетные полемики были похожи на вялую, скучную ссору, разыгравшуюся на тонущем корабле, причем и сам корабль тонул как-то неуверенно, медленно, унизительно, словно говоря всем своим видом: «Простите, господа, что приходится гибнуть без настоящего эффекта; жили смешно и тонем смешно... буль!» После чтения русских газет Россию становилось невыносимо жалко: страна была хорошая, Ленин имел об этом полное представление, и люди в ней были талантливые, и запасы неистощимые, — но по странной прихоти судьбы наверху оказывались только худшие люди, и в газеты писали они же. Все настоящее в России жило подспудно, все истинно талантливое было запрещено... Взять хоть его: с того самого проклятого пятого года, когда он мелькнул на нескольких баррикадах, въезд в страну для него опасен. Что ж теперь, вечно за границей пропадать? А ведь доведись ему управлять страной, он дал бы простор творческой инициативе! У него каждый мужик крутил бы рулетку или спекулировал акциями, а деньги, как следует из новейших экономических теорий, делались бы сами собою, брались из ниоткуда... как оно и бывает в правильно устроенных обществах... Очень скоро Ленин сообразил, как организовать правильную газету — такую, чтобы вся Россия читала ее с неослабевающим интересом. Конечно, цензура... но ведь можно и обойти цензуру!
    К счастью, Ленин успел в Париже завести ряд полезных знакомств — задружился, например, с издателем Прянишниковым, тоже вечно сетовавшим на бездарность русской прессы, из которой совершенно нельзя было понять, что и как делается в России.
    — А я, Максим Иваныч, думаю запузырить газетенку — не этим чета, — сказал Ленин радостно. — Почитал я тут, как у французов это дело поставлено... Такое, батенька, фрикасэ и консомэ! Принцесса Монакская разрешилась от бремени. Придворный астролог английской династии предрекает извержения в тропиках. Актриса Сара Бернар сменила любовника. На любовницу. Как думаете, что, ежели у нас завести что-нибудь этакое... со светской жизнью, со всяким, понимаете ли, перчиком? И название такое, поэффектнее: «Вся правда»! Или даже просто «Правда»!
    — Любопытно, — кисло сказал Прянишников. — Но не дадут — цензура нынче кидается на вещи куда более невинные. Скажут, что мы способствуем растлению нравов. У нас там знаете какая теперь вдет борьба за нравы? Ежели бы журнал... С журналами мягче. Но у нас там теперь все помешались на декадентах, и в журнальном деле уже до таких пакостей дошло, что вы своим перчиком никого не удивите. Там уж и про содомитов пишут, прошу прощения.
    — Что-то их многовато стало, — нахмурился Ленин. — Этак Россия совсем размножаться перестанет... Ну, ежели рынок диктует — так давайте мы про содомитов, а? Так сказать, вся правда.
    — Запретят, — брезгливо заметил издатель. — И аморально, и потом, сами знаете... одно дело — когда в литературе, а другое — когда газета. Прямая пропаганда.
    — Хорошо, хорошо! Ну, а моды? Как одеваться, что читать, в какой синематограф ходить?
    — Э, батенька, совсем вы Россию забыли. Это во Франции газетчики диктуют моду. А в России модно становится все самое отвратительное: низкая литература пошлейшего разбора, вызывающие тряпки... Я слышал, там теперь на гашиш мода. Копируют Европу не во всем, а только в том, до чего могут дотянуться. Если бы иначе было — неужели я бы из России убежал? Но мне дома жить хороший вкус не позволяет...
    — Так, может, давайте деловую газетку затеем? Будем излагать всякие полезные советы, как разбогатеть, как нажиться...
    — И это глупости. Извините меня, Ильич, но я никогда не думал, что вы настолько наивны в вопросах печати. Чистая душа, ей-Богу! Или вы не знаете лучше меня, что такое делать дела по-русски?
    — Очень знаю, — сказал Ленин. — Не подмажешь — не поедешь.
    — Ну вот! И еще десяток таких же правил: дружи с губернатором, подноси полицмейстеру, заручись поддержкой в верхах, слабого грабь, сильному кланяйся... Зачем в России советы, как делать дела? Это уместно в стране, где хоть один закон работает, — а у нас всю Россию пройди, честного купца не сыщешь. Это они на словах только клянутся: наше честное купецкое слово — никаких бумаг не надо... Знаю я их честное купецкое: мелочатся и мухлюют так, что отца родного в солдаты сдадут, собственное дитя ограбят на дороге... Я не знаю, что в России должно сделаться, чтобы нынешние российские деловые люди стали кому-то казаться честными промышленниками. Надо, наверное, полстраны выжечь, а другую по миру пустить... и не сомневайтесь, дойдет до этого! Нельзя вечно издеваться над здравым смыслом!
    Прянишников страдал геморроем, а потому любил на досуге поругать страну происхождения.
    — А если политика? — выложил Ленин последний козырь. Уж очень ему нравилось название «Правда».
    — Знаете что, Ильич? — сказал ему издатель. С Лениным даже малознакомые люди бывали неожиданно откровенны, а Прянишников ценил в нем превосходного партнера по бриджу и потому разговаривал вовсе уж по-приятельски. — Я вам открою одну издательскую тайну, только вы уж меня не выдавайте.
    — Глух и нем, — привычно поклялся Ильич.
    — Ни одна газета в России не может быть прибыльна. Нет у нас столько грамотных, чтобы обеспечить настоящий тираж, а главное — никому не интересно читать про чужую жизнь. Любителей чтения наберется тысяч пять, им вполне хватает всяких «Весов», про декадентскую жизнь и про то, как в воскресный день в саду Шабли пажи графиню развлекли. Ленин хохотнул.
    — А прочие?
    — А прочие газет не читают и правильно делают. Так что живет газета за счет двух вещей. Первая — понятно, реклама. Удивительное слабительное гуннияди-янос, синематограф с духовой музыкой, лечение от половой слабости за три сеанса и подобное. В иных листках и места свободного уже не осталось — все торговые объявления заняли. А второе... — Прянишников понизил голос. — Слышали вы что-нибудь про то, как деньги моют?
    — Разумеется, — быстро кивнул Ленин. — Но я думал, что это делается на больницах... на прочей благотворительности...
    — Заблуждаетесь, друг мой, заблуждаетесь. Газеты сейчас самое модное вложение. Политика, борьба и прочая. Жертвуют на них охотно, покупают в полную собственность почем зря — это и престиж, и мода, и что хотите. Допустим, сделали вы на каких-нибудь поставках гнилого мяса или червивого зерна хорошую прибыль. Ну и вложили в газету — как человек благородный, большой друг искусств и просветитель народа. Формально в вашей газете все чин чинарем — сотрудники получают приличные суммы, вы обновляете типографию, покупаете лучшую бумагу, Соколов вон говорит, что верже из самой Норвегии возит... Что же в действительности? А в действительности, дорогой, вы покупаете бумагу в Конотопе, типография у вас от старости разваливается, сотрудники получают три копейки и пишут то, что только и можно писать за три копейки, то есть бред собачий, — так?
    — Так, — кивнул Ленин. Он понял наконец, почему все русские газеты были забиты такой дрянью, читать которую можно было только за границей, от страшной тоски по Родине.
    — Вы думаете, хоть одному этому корреспонденту возможно доверять? — продолжал Прянишников. — У них у всех образования три с половиной класса, и врут они, как проклятые. Кто самый грязный, самый невежественный, самый подлый человек в России? — репортер. Кто больше всего врет? Выражение знаете? — «Врет, как очевидец»! И ежели во всем мире пресса служит как-никак выяснению истины, у нас она нужна только для одного: чтобы какой-нибудь купчик или так называемый деловой человек потратил на газету пять тысяч в год, а в бумагах чтобы стояла сумма в двадцать, а то и в пятьдесят тысяч, и чтобы денежки эти у него подпольно крутились, а может, шли на взятки...
    — Или можно бордель, — прошептал потрясенный Ленин. — Или игорный дом, если договориться... В участок дать, еще кой-кому дать... и чем не жизнь?
    — Ну что, Ильич? — усмехнулся Прянишников. — Не пропало у вас желание сеять разумное, доброе, вечное?
    — Напротив, — отвечал Ленин. — Совершенно напротив. Век живи — век учись.
    Первым делом, конечно, минимизировать расходы: зачем платить корреспондентам? Чего проще: найми рабочих. Брось по всей России клич, благо партия для этого уже достаточно велика: пишите, мол, во всех подробностях про свою жизнь. Первая русская рабочая газета. Правда, в самом начале славных дел, рассказывал душа-Кржижановский, освободители труда затеяли было какую-то «Искру», но кто же так ведет дела, милостивые государи? Толку от этой «Искры» было чуть, рассказывала она про какое-то кровавое самодержавие, про которое и так все знали, и печатали ее прямо в России, так что в один прекрасный день всю редакцию просто погромили к чертям собачьим, и газета прекратила свое существование. Ничего, теперь-то мы понимаем, что в издании газеты самое главное — не газета! Мы организуем настоящий сбор средств. У нас все рабочие хоть по копейке, да скинутся. Сильно грабить не будем, а вот меценатов пощиплем. Пообещаем в случае революции не тронуть тех, кто даст на газетку. Пущай себе скидываются. Дальше мы делаем что? Дальше мы под видом редакции устраиваем хорошенький дом свиданий — раз. Там же открываем большую игру по методу Красина — два. Музей интересных эротических приспособлений, вроде того, что я видел на пляс Пигаль, — три. Опять же недурно бы и варьете, и с девочками, и все это на почве освобождения рабочего класса. Если даже у них в Париже эротический театр называется «Красная мельница» — неужели мы у себя не построим настоящее большевизанское кабаре «Красный помидор»?! Пусть попробует кто-нибудь придраться! Скажем, что это всё сотрудники газеты веселятся на редакционных собраниях. Кто нам запретит пить шампанское и танцевать канкан на столах? У нас будет лучшая русская газета!
    И дело завертелось, причем программа Ленина стала осуществляться с поразительной быстротой. Оказалось, что вся Россия только и ждала ежедневной рабочей газеты. Рабочие с готовностью скидывались на свою прессу, поскольку еще в романе Максимыча про сумасшедшую рабочую мать, ходившую вместе с сыном на демонстрации, было написано про необходимость газеты-копейки. Можно было подумать, что само чтение статей про невыносимую пролетарскую жизнь уже способно эту самую жизнь отчасти облегчить. На рабочую газету охотно жертвовали крупнейшие промышленники — они искренне верили, что сознательный и читающий рабочий менее склонен к бунту и уж наверняка не пойдет громить собственную фабрику. Декаденты изъявляли готовность писать революционные вирши. Курьеры Ленина и Дзержинского, горячо одобрившего план, не успевали собирать деньги и переводить их в Париж. Туда же отправлялись из России чудовищные рабочие корреспонденции. Некоторые из них Ленин зачитывал жене вслух: «Жывем мы хорошо жаловатца неча спасиба што хоть живы. Оно конешно и всякая работа и утомительно. Но все ж таки не ночлежный дом и мастер не забижает и то полза а хочу особо прописать про свою доч Марию которая имеет такой дар што не всякий человек может. Она имея на голове стакан полный воды может ечо на одной стоять ноге и притом поет песнь ах валенки валенки. А всего девке семь годов вот кака шустра. Я хочу штоб вы пропечатали про это а то у нас кака же радость пропадет весь талан и будь здоров. И штоб прописано было Мария Калюжная а не так просто кто». Рабочие не желали писать в свою газету про жестокое угнетение. Вероятно, они не надеялись изменить ситуацию — и в этом смысле, пожалуй, понимали все правильно. Они писали о своих мелких заботах и радостях — вот кто-то выучился петь, стоя на одной ноге, а у кого-то деревенская родня сообщает о рождении чрезвычайно разумного теленка, а кто-то открыл секрет мироздания и доказывает, что земля имеет не совсем шаровидную, а несколько как бы сплюснутую форму, это наблюдение рабочий сделал, катая по столу хлебный мякиш... В общем, на пролетарскую газету все это не тянуло. Письма Ленин высылал Горькому, а тот в ответ вместе с каприйскими друзьями присылал мрачные, по-горьковски скучные вариации на тему тяжелой трудовой жизни. Горький любил разбойников, босяков, а работу и рабочих не любил; ему вообще, сколько можно было судить, нравилась жизнь вольная, итальянская, вдали от угрюмых российских реалий. С отвращением описывал он российские морозы, дожди, скудость пейзажа и жестокость населения. Рядом с ним на Капри сидела дюжина таких же коллег-борзописцев и за очень скромные суммы заполняла «Правду» стенаниями. Впрочем, Ленин был верен своему принципу и часто печатал бесплатные рабочие корреспонденции — они придавали газете свежесть и прелесть, а заодно позволяли здорово экономить. Редакцию пролетарской газеты «Правда», которую испуганно разрешили при условии ее сугубо экономической направленности, разместили в Петербурге, на Знаменской, и скоро эта редакция превратилась в шикарное место. Ленин искренне жалел, что не может там побывать. Все петербургские декаденты, все кокаинисты и морфинисты города, все эротоманы и любители рискованных легкомысленных связей отлично знали, что среди ночи в «Правде» можно найти любые сильнодействующие средства, отличных девочек и веселое общество. Полиции хорошо платили, а впрочем, некоторая часть полиции искренне верила, что сотрудники редакции от души веселятся после трудного рабочего дня и так любят свое дело, что не расходятся даже на ночь. В редакции стоял, что называется, дым коромыслом, и вполне естественно, что ни один официальный сотрудник не тратил и часа в день на заполнение газеты всякой ерундой. Ерунду эту писали тут же, на коленке, и Ленин иногда ради смеха участвовал в этой забаве под разными псевдонимами. Иногда он подписывался Ильин, потому что отчество его было Ильич. Иногда — Тулин, потому что в Туле жила одна удивительная мещанка, чьи стати он припоминал до сих пор. Пару раз — Надин, а один раз даже Инин (Инессе было приятно).
    «Правда» стала популярным в Петербурге местом. Если среди ночи какой-нибудь пьяный, шатаясь, брел по улицам и искал добавки, — про него говорили, что он идет «Правду» искать, потому что в «Правде» можно было достать выпивку во всякое время. Скоро и всех блаженных стали называть «правдоискателями». Однажды городовой (или, как тогда говорили, «фараон»), получавший регулярные взятки со Знаменской, зашел-таки прервать особенно громкую оргию по требованию жильцов соседнего дома — и удостоился обидной поговорки «Хлеб-соль ешь, а „Правду“ режь», что намекало на откровенное взяточничество распоясавшегося стража порядка. Впрочем, получив очередную взятку, — на это дело в газете не скупились, — он смиренно ретировался; на вопрос, почему притон до сих пор не закрыт, в Питере пожимали плечами: «Бог „Правду“ видит, да не скоро скажет». Однажды студенты решили написать в пролетарскую газету что-нибудь прогрессивное и зашли в редакцию; на вопрос, где тут секретарь, синеватый человек в одном белье с достоинством отвечал, что он и есть секретарь, а сейчас придет еще и секретарша, прошу любить и жаловать; в отделе промышленности пили, в отделе сельской жизни пели, а в отделе экономического развития России творилось такое, что студенты в ужасе бежали на улицу и приступили к городовому с вопросом, нет ли поблизости какой-нибудь другой «Правды».
    — «Правда» всегда одна, — грустно ответил фараон.
    Первое время, надо признаться, Ильич все-таки не верил, что писать в газету так уж просто. Он думал, что Прянишников его дурит и что должна найтись какая-то инстанция, которая наконец откажется публиковать его литературную продукцию. Никто, однако, не возражал — более того, «Правда» пользовалась у рабочих бешеной популярностью, потому что всякому сознательному пролетарию было очень приятно узнать, как его там пропечатали. Русский пролетариат вообще отличался потрясающей почтительностью к печатному слову: это касалось даже типографских рабочих, которые, уж казалось бы, могли знать, как оно все делается. Но и они, прекрасно сознавая, что всякое печатное слово есть только оттиск буковок из наборной кассы, вредное отражение паров свинца, — почему-то питали необъяснимое уважение ко всему, что красовалось на бумаге, под круглыми, красивыми буквами «Правда». Никакого цензурного террора не было — пару номеров, конечно, запретили к продаже за очень уж рискованные ленинские корреспонденции из Парижа (он иногда давал волю своему перу), но в целом препятствий не чинили и даже поощряли такой выпуск пара. Рабочий, который читает и пишет, все-таки не склонен к погрому.
    Обычный номер «Правды» выглядел так. Почти всю первую страницу — или, по-газетному говоря, полосу — занимала теоретическая статья, которую писал за копейки какой-нибудь студент, совершенно счастливый от возможности увидеть свою фамилию набранной большими буквами (Ленин очень скоро смекнул, что польстить авторскому тщеславию — лучше всякого гонорара). Писали там любую ерунду, иногда даже антиправительственную, — но Ленин отлично усвоил, что русский публицист больше всего на свете любит солидность и наукообразие, а потому истинных его намерений не поймет ни один цензор, будь он хоть семи пядей во лбу. «Исходя из текущего состояния экономической мысли в родных палестинах, всякий сколько-нибудь мыслящий индивид не может не признать того слишком очевидного факта, что насквозь гнилая и безнадежно отсталая действительность находится перед лицом тех давно предсказанных и совершенно неотвратимых катаклизмов, которые одни в состоянии помочь перевести болезнь из запущенной формы в ту острую, которая, хотя бы даже и будучи несколько мучительней для и без того ослабленного организма, по крайней мере позволяет избежать затягивания того невыносимого положения, в котором все сегодня находится и будет продолжать находиться до того самого времени, когда контрреформация и реформация, слившись в одном созидательном вихре, превратят возлюбленное Отечество в пример для мыслящих пролетариев всего мира» — Ленин трижды перечитал эту фразу и нашел ее превосходной. Сам он таких пузырей пускать не умел. Дальше следовал набор пролетарских писем с мест, пара декадентских стихотворений про каменщика с лопатой (хотя даже Ленин, никогда никем не работавший и не державший в руках лопаты, знал, что каменщику эта вещь совершенно без надобности, — каменщик камни кладет, при чем тут лопата?!), на третьей полосе помещалась заграничная информация, а на четвертой литературные экзерсисы товарищей по партии, оказавшихся тайными сочинителями не хуже Горького: каждый что-нибудь кропал в рифму или без, в столбик или в строчку, не особенно заботясь о складности, но горячо оплакивая рабочую долю. Иногда помещались там стихотворения в прозе самого Ильича, которые он скромно подписывал «Н. Ленин» — чтобы потомство все-таки понимало, что это пишет Не Ленин. Сочиняя эти произведения, он от души радовался. «Вчера вот качался на качелях, — писал он. — Экое бессмысленное развлечение! Вперед и назад, вперед и назад... А надо только вперед, всегда и везде вперед!»
    Удивительно, но находились люди, относившиеся к ленинской публицистике всерьез. Среди рабочих прошел даже слух, что далеко за границей живет некий Ленин, который один умеет говорить с пролетариатом на правильном пролетарском языке. По крайней мере, он не употреблял мудреных терминов. Иногда ему приходила в голову странная фантазия — тиснуть статью к чьему-нибудь юбилею, как, он знал, делают в настоящих газетах. Фигуры он выбирал все больше забытые, чтобы никто не мог его поймать на незнании общеизвестного (Ленин, правду сказать, из всего Пушкина помнил только строчки про дядю да про ножки). Однажды ему пришла мысль написать статью к столетию Герцена, фотографию которого он увидел в календаре. Чего-чего не написал там Ленин — сам после удивлялся, перечитывая. Чаще же всего, читая свою «Правду», он от души хохотал, ударяя себя по коленке и приговаривая:
    — Архихуйня!
    Дзержинский, кажется, «Правды» вообще не читал. Он вполне удовлетворялся скромными поступлениями со Знаменской и только удивлялся иногда, какие сказочные идиоты сидят теперь в цензурном ведомстве. Один раз, для пробы, он и сам поместил в «Правде» статью за подписью «Ferrum»: из первых букв каждого абзаца складывался диагноз «Николашка кретин». Цензор ничего не заметил, только в одном месте поправил «реальность» на «действительность» да вычеркнул слишком частое повторение слова «неистребимый». Дзержинский пошел дальше и тиснул в пролетарской газете следующий акростих:
        Еще и солнце не взошло.
        Белеет снег по косогорам,
        А уж приятно и тепло.
        Люблю, когда все птички хором
        Январским утром запоют!
        Вокруг лежит простор холодный,
        А дома чисто и уют.
        Сторонник чтения свободный,
        Возьму какой-нибудь журнал,
        Смотрю в страницы, как обычно...
        Еще, еще! Но прочитал —
        Хочу уж спать, и сплю отлично.
    Ему даже пришло письмо от сознательной работницы, уверявшей, что она разгадала тайный замысел автора, намекающего на необходимость свободного чтения, а то цензура совершенно уже задушила все живое. Дзержинский никогда не смеялся и потому только улыбнулся, читая письмо проницательной труженицы. «Правда» вообще была веселая газета. Жаль, что настоящую ее подшивку теперь можно увидеть только в запасниках музея Ленина на улице Мари-Роз, а то, что нам предлагают в российских библиотеках, не имеет к настоящей «Правде» никакого отношения. Вся эта «Правда» напечатана, по понятным соображениям, в двадцатые годы в типографии «Известий», а настоящую «Правду», как всегда, скрывают от народа. Ему хотят внушить, что «Правда» — это скучно. Неправда. «Правда» — это смешно.




!! Собственно, этот эпизод, прочитанный у ammosov-а, и вдохновил на поиски правды.

24 февр. 2010 г.

Максим Чертанов, Дмитрий Быков — Правда (2/7)



*  Всякий человек чего-нибудь да боится, но никто не боится всего сразу.

*  Зиновьев предложил Ленину кофе, но Ленин кофе не хотел; он спросил пива, но пива не было. Тогда они прибегли к обычному компромиссу, то есть выпили водки.

*  Владимир Ильич ... плакал только над «Апассионатой», под звуки которой в молодости жестоко проигрался в Харькове.

*  Освобожденный, Владимир Ильич тотчас вернулся в безопасную Швейцарию. Там ему было очень скучно. Душа его жаждала подвига — какого-нибудь такого подвига, который можно совершить в цивильном костюме и желательно не вставая из-за стола.



*  Ленин оглянулся в некотором ужасе. Если б сегодня был праздник, он бы еще что-то понял; но был обычный трудовой день, притом самый его разгар. Ради похорон никому не известного врача, который если и пользовал от дурных болезней, то лишь самых богатых и знаменитых, — тридцать тысяч ремесленников, студентов и писак бросили свою работу и составили грандиозную демонстрацию! Положительно, никто в этом городе — и, шире, во всей стране — не хотел работать, и нежелание это было столь сильно, что массы изыскивали любой предлог для прогулки с песнями. Стоило сказать, что убитый был люцинером, — а в другое время пустить слух, что он был против жидов-ростовщиков, — и можно было, собрав толпу, вести ее куда угодно. Наверное, тут была какая-то причина, но Бауман уехал, и спросить было некого. Допустить, что всем этим людям хочется туда, и вот они, как некий могучий ОН, вливаются всей толпой в узкое лоно извилистой московской улицы, было никак невозможно. Надо было взять шире, — Ленин не зря чувствовал, что он умнее доктора Фрейда. Все русские не любили себя, потому что инстинктивно становились на точку зрения начальства, а начальство ненавидело их. Всем им надо было найти повод и причину любить себя чуть больше, а для этого годилось что угодно. Сейчас, шествуя за гробом люцинера, они нравились себе больше, чем когда работали или просто жили; да и никто тут не мог просто жить — надо было все время кого-нибудь преследовать или благословлять, причем лучше бы мертвого, для безопасности. В России очень любили похоронные шествия. Когда я приду к власти, думал Ленин, у меня будут так же радостно ходить на работу. С песнями, строем. Или по отдельности, но все равно с песнями. Труд может и должен быть праздником (он искренне верил в это, потому что сам не проработал ни дня).

*  До рабочего класса, конечно, никому не было дела — людей привлекала сама возможность поораторствовать над трупом. Труп был сильным аргументом, он как бы подкреплял любую ерунду, которую над ним говорили.

*  Неуспех революции объяснялся как объективными, так и субъективными причинами. Объективных причин было две. {...} Во-вторых, в 1905-м в России еще не сложилась революционная ситуация: низы чего-то еще изредка хотели, верхи разок в неделю могли, и, соответственно, меж ними царила относительная гармония. Субъективных же причин было полным-полно: маловато опыта, маловато денег, да и сам Дзержинский сплоховал: тогда он еще не додумался снабжать революционные массы кокаином и спиртом.

*  — Ильич, а вот Гриша и Лева говорят, что приезжает наш русский балет... Они слыхали, как там замечательно пляшут... А еще Федор Иваныч будет петь... — Она прерывисто вздохнула. (Как-то Ленин подарил ей граммофонную пластинку с записями Шаляпина, и она плакала всякий раз, слушая «Дубинушку», а Владимир Ильич недоуменно косился на нее и пожимал плечами: сам он плакал только над «Апассионатой», под звуки которой в молодости жестоко проигрался в Харькове.)

*  Он был человеком сугубо штатским и не представлял себя в окопах. Если говорить совсем честно, патриотизм его был вполне мелкобуржуазного свойства, и, если б у него имелись собеседники, с которыми можно было бы ежедневно за обедом ругать немцев и кричать о своей любви к многострадальной родине и славянским братушкам, он бы этим вполне удовольствовался; но собеседников не было, и он ощущал неудовлетворенность.

*  — Ильич, полиция тебя ищет! — такими словами встретила его как-то раз взволнованная Крупская.
    — Политическая?!
    — Нет, обыкновенная. По делу «1-го Интернационала». Я ведь тебя предупреждала: сколько веревочке ни виться...
    — Типун тебе на язык, — сердито сказал Владимир Ильич.
    «1-й Интернационал» была организованная им чуть больше года тому назад финансовая компания, головной офис которой находился в Женеве, а филиалы были разбросаны по всей Европе. Суть ее деятельности была проста: гражданам предлагалось вложить небольшую денежную сумму с тем, чтобы через некоторое время получить в десять раз большую. Никакого собственного капитала у компании не было, и никакой коммерческой деятельностью она не занималась, ибо весь ее штат состоял из нескольких клерков, секретарш и швейцаров в нарядных ливреях; а между тем клиенты, сделавшие взносы одними из первых, загадочным образом получали громаднейшие выплаты и, желая удружить знакомым и родственникам, приводили их в «Интернационал» десятками и сотнями. Однако уже через месяц, ко всеобщему изумлению, выплаты прекратились; а когда недоумевающие вкладчики, прождав еще с полгода, отправлялись за разъяснениями в контору, куда они внесли деньги, то обнаруживали, что «Интернационал» давным-давно съехал (как объяснял швейцар, по соображениям конспиративным: полиция заинтересовалась революционным прошлым одного из его вождей, и вот теперь из-за проклятых угнетателей лопнуло вернейшее дело). Вкладчики дружно ненавидели полицию и свято верили, что в случае мировой революции их деньги немедленно вернутся. Чрезвычайно популярен был гимн «Интернационала», написанный по личному ленинскому заказу двумя французскими шарманщиками; для пущей революционности Ильич распустил слух, что это песня времен Парижской коммуны, хотя любой образованный человек знал, что в Коммуне было не до песен — она продержалась всего 72 дня и едва успела разграбить город. Гимн компании перевели на все европейские языки; он был полон недвусмысленных угроз со стороны вкладчиков, страстно желавших «отвоевать свое добро». Все они искренне верили, что их средства конфискованы реакционными европейскими правительствами, паразитирующими на трудовом народе. «Кто был ни с чем, тот вставит всем!» — грозно предупреждала боевая песня оскорбленных масс.

Далее (газета «Правда»)

23 февр. 2010 г.

Максим Чертанов, Дмитрий Быков — Правда (1/7)

Чертанов Быков Правда
  “— На минуточку, уважаемый, это я куда попал? ...

*  Как говорят французы, не всегда можно иметь все сразу и со всех сторон.

*  Во тьме ночной пропал пирог мясной, пропал бесследно, безвозвратно, куда девался — непонятно.

*  Любому дураку было очевидно, что присоединяться всегда следует к той позиции, которую занимает наиболее влиятельное лицо.

*  Он очень, знаете, энергичный. Чуть что — сразу: «Расстрелять!» Некоторым интеллигентам это весьма импонирует.

*  Он вообще не любил похорон, и мысли о смерти были ему противны. Сам он вечно утешался русской пословицей «Пока я есть — смерти нет, а смерть придет — меня не будет». Тут была истинно народная мудрость и то горькое веселье, за которое он так уважал свой народ. Торжественная же скорбь была настолько чужда его натуре, что собственные похороны он представлял скорее праздником. Надо будет завещать, думал он, чтобы выпили как следует и вспомнили добрым словом. А вообще-то я помирать не собираюсь. «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить» — такая у него была поговорка на все случаи жизни.



*  — ...Это Кольцов... — терпеливо перечислял Кржижановский. — То есть Гинзбург...
    — Послушайте, почтеннейший! У вас здесь какой-то кагал.
    — Вы великорусский шовинист? — спросил неприятно удивленный Кржижановский.
    — Ни в коем разе. Я интернационалист. Если хотите, я сам в душе еврей. Я даже считаю, что в наше время всякий порядочный человек должен быть немножечко евреем. Просто любопытно.

*  — Тогда, конечно, я за первую.
    — Однако Феликс придерживается второй.
    — Вот как! — сказал Ленин. Он возвел глаза к потолку и поскреб подбородок. Любому дураку было очевидно, что присоединяться всегда следует к той позиции, которую занимает наиболее влиятельное лицо. — Пожалуй, я ошибся. Вторая формулировка, без сомнения, четче.
    — Вы очень быстро все схватываете! — восхищенно сказал Кржижановский. — Некоторым для этого требуются годы.
    — Просто я люблю учиться новому... — рассеянно пробормотал Ленин.

*  Логика подсказывала ему, что [кольцо] должно существовать, а что должное — то и сущее; разве не так рассуждает настоящий заговорщик, чья мечта рисует планы, а воля претворяет их в жизнь?

*  Конечно, ванной революционеру-подпольщику, недавно бежавшему с царской каторги, не полагалось, как, впрочем, и комфортабельной квартиры; но правила существуют для всех, кроме того, кто эти правила устанавливает.

*  «... Эх, жаль, что не укокошили в свое время бородатого урода дядю Сашу! Чорт возьми, разве я не должен отомстить за свое потерянное детство? Только мы пойдем другим путем...» Владимир, разумеется, имел в виду громкий, скандальный судебный процесс, либо — еще умнее — хорошенький шантаж.
    Но, поразмыслив трезво, никаким путем он тогда так и не пошел. Во-первых, отсутствовала доказательная база. Во-вторых, чтоб затевать скандал, равно как и шантаж на столь высоком уровне, нужен был начальный капиталец. В-третьих, он бы все равно ничего не добился. В-четвертых, ему было лень.

*  Владимир Ильич отнюдь не был профессиональным игроком; для этого он чересчур разбрасывался. Передергивал он нечисто и несколько раз бывал бит. Жадная душа его разрывалась между биржей, рулеткой, ломберным столом и прелестями честного предпринимательства; удачу он ловил за хвост где придется...

*  — И что же, у него нет совсем никаких слабостей? — поинтересовался Ленин. Ему плохо верилось в аскетизм Железного Феликса. {...}
    — Да как вам сказать, — смешался Кржижановский, — как-то так сразу и не... Он очень, знаете, энергичный. Чуть что — сразу: «Расстрелять!» Некоторым интеллигентам это весьма импонирует.

*  — Товарищ Ленин, я вас хотел бы предупредить... Вас уже дважды видели пьющим пиво в обществе товарища Зиновьева. Мне не кажется, что товарищ Зиновьев — подходящая компания для такого приличного человека, как вы.
    — А я считаю, что за это мы должны относиться к товарищу Зиновьеву с еще большим уважением.
    Дзержинский взглянул на него изумленно и заговорил о другом. (Пару дней спустя из товарищеской болтовни Ленин узнал, что вождь подразумевал совсем иное: оказывается, неразлучные Зиновьев и Каменев были содомитами. Впрочем, это не произвело на Ленина впечатления: его собственная половая жизнь была так здорова, обильна и богата, что на чужую ему было решительно начхать.)

*  — М-да, батенька, — сказал он в смущении. — Во тьме ночной пропал пирог мясной, пропал бесследно, безвозвратно, куда девался — непонятно. (Это была его любимая присказка.)

*  Горький смущенно покашливал и рассказывал о своих странствиях. Скитался он главным образом по югу России, и встречались ему в этих скитаниях благороднейшие люди — Ленин отроду не встречал таких среди босяков, хотя поездил достаточно и хлебнул всякого.
    — Что-то они у вас все на разорившихся баронов похожи, — сказал он однажды.
    — Разорившиеся бароны... Это мысль! — задумчиво сказал Горький.
    — Так запишите, дарю! Пригодится!
    — Я ничего не записываю, — смущенно сказал Горький. — Все запоминаю. Память, слава богу, лошадиная. Иное и рад бы забыть, да никак. Словно некто начертал на голове моей: «Здесь — свалка мусора». А многое, многое хотел бы забыть...
    Ленин посмотрел на него сочувственно. У него была отличная память на цифры, а вот о неприятностях он забывал мгновенно.

*  — Батенька, вы любите народ?
    — До безумия, страстно. Не мыслю без народа своей жизни, — ответил Горький. На глазах его выступили слезы.
    — А вам бы не хотелось сделать для народа что-нибудь полезное?
    — Но я пишу о нем, — сказал Горький. Он был так удивлен, что слезы его сразу высохли. — Разве этого мало?

*  — Нич-чего не понимаю, — сказал Ленин, который и в самом деле ничего не понимал.
    — Когда вы занимаете в обществе определенное положение, — пояснил Морозов, — про вас непременно распускают идиотские сплетни, не имеющие ничего общего с действительностью. Вот ежели вы в будущем займете высокое положение — а я убежден, что займете, — сами убедитесь.
    — Вы полагаете?
    — Про вас начнут говорить и писать чорт знает что; все поступки выворотят наизнанку; черное назовут белым... Припишут вам мысли и дела, коих за вами сроду не водилось... Ваше рожденье, смерть вашу — все, все оболгут и исказят до неузнаваемости; правды о вас не будет знать никто и никогда.
    «Не может быть, — подумал Ленин. — Наверное, он все-таки преувеличивает». Ему была неприятна мысль о том, что какие-то сплетники и писаки начнут выдумывать о его жизни небылицы, когда он станет императором. «Нет, нет, не верю...»

*  — Сядем, — предложил Феликс Эдмундович.
    — Позвольте, почему сядем? За что сядем? Что мы такого сделали?
    — Ах, бросьте! — разозлился гость. — Я говорю, присаживайтесь... («Как все-таки тяжело иметь дело с полууголовным элементом! Но кто, кроме него, так умеет все организовать?»)

*  — Как же вы думаете его сорвать? Цареубийство? Но до семнадцатого всего две недели...
    — Глупости, — бросил Феликс Эдмундович. — Нас спасет только одно. Надо ответить на манифест серьезной народной демонстрацией, более масштабной, чем все предыдущие.
    — Сколько надо? — деловито спросил Ленин.
    — Тысяч десять, не менее.
    — Ну, батенька! — развел руками Ленин. Он уважал масштаб, но не терпел праздной мечтательности.

*  Видимо, Феликс придумал более тонкую комбинацию, чем он. Круглые глаза Ленина приняли задумчивое выражение, как всегда, когда он сталкивался с чужой непонятной логикой. Надо было выгадать время. Он налил гостю чаю, потом и себе — гостю покрепче, себе послаще, — и с хрустом разломил баранку.

*  — Дело прочно, когда под ним струится кровь, — раздельно проговорил Феликс Эдмундович. — Это-то вы знаете?
    — Надсон? — спросил Ленин.
    — Некрасов, — раздраженно ответил Дзержинский.
    — Этого я уважаю, — быстро сказал Ленин. — Это был человек серьезный.
    (Он никогда толком не читал Некрасова, но в Петербурге до сих пор поговаривали о его сенсационных выигрышах. Никто лучше него не умел поставить новичку паровоз на мизере, — он, собственно, и ввел термин «паровоз», ибо любил железную дорогу.)

*  Кроме того, Ильич узнал много интересного об учении Фрейда.
    — Современная наутшная мысль, — объяснял Бауман, — пришла к новому пониманию тайны пола. В основе наших стремлений к чему бы то ни было лежит именно стремление туда. — Он изобразил большим и указательным пальцем левой руки кольцо, а средним пальцем правой решительно устремился туда. Именно с помощью подобных жестов семилетнему Ленину объяснили во дворе тайну пола, но Ленин посмеялся и забыл до лучших времен, а доктор Фрейд, как видим, оказался внимательнее и сделал капиталец.
    — И вы хотите сказать, — не поверил Ленин, — что в основе всего...
    — Именно, — важно кивнул Бауман. — Все в мире проникает и шевелится, проникает и шевелится... Взгляните в окно, — он откинул тяжелую портьеру. — Господин садится в экипаж — это ОН проникает в НЕЕ...
    — А если дама садится в экипаж? — срезал его Ленин.
    — Это все равно, — невозмутимо отвечал Бауман, которого не так-то легко было сбить с новейшего венского учения. — Дама тоже стремится туда, ибо все мы хотим вернуться в утробу, где можно было питаться, не работая. Но у дамы нечем туда проникнуть, поэтому всякая женщина мучительно завидует мужчине. Ведь у мужчины есть ОН!
    — Это очень точно, — задумчиво произнес Ленин. — Я, знаете, и сам наблюдал, что они с тайной завистью поглядывают на... Они как-то хотят его присвоить.
    — Даже откусить, — со значением произнес Бауман.
    — А-а! — догадался Ленин.
    — Ну конетшно, — пожал плечами психоаналитик, словно весь мир давно уже должен был об этом догадаться.

*  — Что до вас, вы должны уезжать немедленно. На сборы у вас есть три дня.
    — Это совершенно невозможно, — пролепетал Бауман.
    — Это не только возможно, но и необходимо. У вас нет другого выхода, иначе случится странное и чудовищное. Вещей много не берите — лучше меньше, да лучше.

*  «И чего им всем надо? — подумал Ленин. — Ладно Феликс, он маньяк, ладно я — я наследник престола, — но этим чего не живется?»