26 февр. 2010 г.

Максим Чертанов, Дмитрий Быков — Правда (4/7)

Ранее (про «Правду»)


*  Вообще ему понравилось жить в сумасшедшем доме. Там, за его стенами, нужно было быть таким, как все; тебя постоянно одергивали, ставили в рамки. А здесь можно было быть кем и чем угодно: Наполеоном, царицей Савской, чайником, собакой, — и никто за это не ругал, а, напротив, выслушивали вежливо и заинтересованно...

*  Февраль меня радует, но не удовлетворяет.

    — Ну-с, а после первого блюда лично я люблю поросенка с гречневой кашей! С хрустящей корочкой, товарищи! Режешь, а жир течет, течет...
    — Режь жирных! — стонал от наслаждения огромный матрос. Его трубный бас покрывал все прочие звуки.
    — Что он несет? — спросил Дзержинский, склонясь к уху Кржижановского.
    — Чорт его знает. Народу нравится, — пожал плечами Глеб Максимилианович.
    — А после пятой, — самозабвенно продолжал Ленин, — ...



*  Через несколько дней Владимир Ильич убедился, что доктор во всем был прав: Моторолли — милейший человек, но совершенно чокнутый. Он болтал о каких-то космических «челноках», о машинах, которые умеют думать, о пересадке почки из одного живого человека в другого, о железных банках, из которых деньги сами выскакивают...
    — Позвольте, позвольте, батенька! Я, конечно, понимаю, что напихать в банку монет и банкнот нетрудно...
    — Не в банку, а в банку-матку, — поправил его изобретатель. — Я так назвал ее потому, что она будет, как родная мать, заботиться о клиентах.
    — ...и рычажок такой можно приделать, чтоб они оттуда сыпались, когда дернешь; но ведь первый же клиент этой вашей банки заберет их все! Или просто утащит с банкой вместе.
    — Не заберет; во-первых, моя банка-матка будет большая, и ее просто так с места не сдвинешь, а во-вторых, она знает, у кого сколько есть на счете, и не даст ни франка сверх положенного.
    — Банка знает, сколько у кого на счете!
    — Да; в банке-матке будет дырочка, а в дырочку вставляется специальная бумажка, на которой все написано.
    — А, так ваша банка умеет читать! — расхохотался Владимир Ильич. — Ладно, сеньор мечтатель, идемте-ка лучше на ужин.

Вообще ему понравилось жить в сумасшедшем доме. Там, за его стенами, нужно было быть таким, как все; тебя постоянно одергивали, ставили в рамки. А здесь можно было быть кем и чем угодно: Наполеоном, царицей Савской, чайником, собакой, — и никто за это не ругал, а, напротив, выслушивали вежливо и заинтересованно; так, когда он намекнул д-ру Плейшнеру, что является принцем, тот не зафыркал насмешливо, а принялся цитировать «Гамлета», и они провели время в весьма милой беседе. Вообще персонал клиники был чрезвычайно дружелюбен. (Исключение составлял разве что один из санитаров, глухонемой Шикльгрубер, злобный плюгавенький человечек с лицом идиота: всякий раз, как Ленин на него глядел, ему казалось, что он видит родного брата полоумного Кобы.) И больничные порядки были необременительны — если, конечно, не считать сухого закона. Кормили хорошо, а все таблетки, которые давали Ленину, он не спускал в ватерклозет, как это делали другие, а складывал в спичечный коробок, который прятал под матрасом. Он сам не знал, для чего это делает. Просто на всякий случай: война как-никак.

*  — Ишь чего удумал, — шептал он сквозь зубы. — В клинику верну... не товарищ... Кишка у тебя тонкая, психоаналитик! На кого попер? — на наследника русского престола! Нет уж, любезный, не для тебя цвету. Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить.

*  Дзержинский тогда вышел вперед, разорвал на себе рубаху (была у него такая привычка, которую злопыхатели объясняли наклонностью к эксгибиционизму), произнес пламенную речь, была провозглашена республика; у надзирателей отобрали ключи, ворота забаррикадировали и вывесили красный флаг; впоследствии, из мещанской стыдливости, ссыльные и тюремное начальство утверждали, будто надпись на флаге гласила «Свобода», и Дзержинский никого в этом не разубеждал, хотя отлично помнил, что на флаге было написано «Пошли все в...!»

*  У хлыстов Дзержинский пробыл около недели. Сперва он с трудом подавлял отвращение, потом привык и постепенно начал входить во вкус; он даже готов был признать, что в диких, грубых языческих плясках есть своеобразная красота. Обряд флагелляции привлекал его с детства; свальный грех — особенно некоторые его проявления — был ему крайне неприятен, но когда попадались совсем юные, детски-хрупкие богомолицы... (К сожалению, потом пришлось лечиться, после чего он принял решение больше никогда не снисходить до плотской любви и по сей день неукоснительно — то есть с редкими исключениями, в которых после каялся, — выполнял этот обет.)

*  И вот теперь вдруг — как обухом по голове — Михаил отказался принять корону из рук Николая! И тут же, как мухи, налетели все эти подлые Керенские! А «товарищи» лезут с поздравлениями, спрашивают заискивающе: «Товарищ Дзержинский, вас радует Февраль?», и приходится отвечать: «Февраль меня радует, но не удовлетворяет...»

*  Дзержинский подумал, как бы поступил на его месте Наполеон Бонапарт — один из его кумиров. Ясно было, что Наполеон бы не растерялся. «Да! Нужно силами большевиков осуществить новый государственный переворот, свергнуть Временное правительство, взять волшебное кольцо, почту и телеграф и сразу объявить себя императором. Не до законности уж теперь. Вот Екатерина: ни малейших прав на престол она не имела, а попросту захватила его, и русские все проглотили преспокойненько. Итак — курс на вооруженное восстание!» Через тонкую стеклянную трубочку он втянул ноздрями еще одну щепотку. Ясность мыслей была необыкновенная.

*  — Вы видели этого господина? — спросил немец кельнера. — Этот плотный, картавый!
    — Да, видел. Вы казались дружески беседующими, потом он показывал вам фокусы.
    — Фокусы! Он оскорблял немецкий дух чертовой русской азартной игрой. Он гипнотизировал меня. Он украл у меня две тысячи марок!
    — Это серьезная сумма, герр офицер, — поклонился кельнер. — Если угодно, я вызову полицию.
    — Да, да! Немедленно полицию! Чортов русский революционер, он, может быть, опасен для швейцарского строя...
    Кельнер прекрасно знал русского революционера Ленина и понимал, что если кто и опасен для швейцарского строя, то уж никак не этот круглый человечек с патологической страстью к болтовне и мелкому надувательству. Ленин часто бывал в «Воскресной утехе» и никогда не буянил, потому что от выпитого только добрел. Обращаться в полицию, разумеется, он не собирался, да и офицер при слове «полиция» насторожился. {...}
    — Не надо в полицию, — сказал он, отдуваясь. — Будет немецкий офицер беспокоиться из-за каких-то двух тысяч марок... Меня раздражает сама наглость этих русских!
    — Вы совершенно правы, герр офицер, — сказал кельнер. Вечером он, смеясь, рассказал эту историю жене, жена — подруге (в Швейцарии терпеть не могли немецких офицеров), а через неделю уже весь Цюрих знал, что Ленин взял у германского генштаба очень много денег — должно быть, на революцию в России. Да он и сам не делал из этого тайны — таких удачных выигрышей в его швейцарской жизни было немного.
    Штромель, однако, был памятлив. Ленин наверняка пересмотрел бы свое отношение к цюрихскому выигрышу, если бы знал, что через год из-за этих двух тысяч немецких марок придется отдать почти всю Украину.

*  — Эх, — говорил он, сладострастно жмурясь и потягиваясь, как рыжий кот на печи. — Первейшим делом, батенька, к Сомонову. На третью линию. Не бывали? Очень напрасно. Шикарнейшее место. Господи, это сколько же я не был у Сомонова? Пять лет, чорт меня побери совсем! Сначала, само собой, анисовой. Мрр! Но где одна, там и две — разве не так?
    Богданов сглотнул и отвернулся к окну. Ленин был сильным оратором — возможно, лучшим в партии. Правда, настоящее вдохновение посещало его только во время разговоров о выпивке, закуске и женщинах, а потому к публичным выступлениям его старались не допускать — разве что уж очень нужно было зажечь толпу. Старик чертовски аппетитно рассказывал о простых радостях.

*  — Кстати, как думаете, наши-то в Питере при деньгах? — спрашивал Ленин, явно пытаясь отвлечь приятеля от наблюдений за манипуляциями.
    — Не знаю, — сухо отвечал Богданов. — Думаю, там сейчас неразбериха почище, чем в пятом.
    — Эге, эге... Гм-гм... Ну-с, на то и мутная вода, чтобы умные люди ловили скромный гешефт...

*  — Эдмундович! — радостно крикнул Ленин, выглядывая в окно. Вся его давняя неприязнь к Железному испарилась — он и вообще был отходчив, да вдобавок с последней встречи прошло слишком много времени. Как знать, вдруг революция смягчила и это стальное сердце?
    — Рад, рад, — сдержанно говорил Дзержинский, пожимая руку Ленину. — Отлично выглядите.
    — Какое отлично, батенька! Третьи сутки не жрамши. Женщины в обморок падают. Один чай да гнусные скандинавские сушки. Пойдемте же скорей, я вне себя от нетерпения!
    — Ждут, ждут, — скупо улыбаясь, кивал Феликс Эдмундович.
    — Где? У Сомонова? Пари, что у Сомонова!
    — Прямо на площади.
    — Что, столы накрыты? Я говорил вам! — Ленин Пихнул Богданова в плечо. Тот кисло улыбнулся. Из вагона, пошатываясь от усталости, выходили бледные большевики. Зиновьев с жадностью вдыхал родной, влажный питерский воздух. Инесса вытирала глаза.
    В следующую секунду Ленин остолбенел. Вместо накрытых столов на площади бушевала ликующая толпа. В воздух взлетали бескозырки.
    — Это что такое? — спросил он с недобрым предчувствием.
    — Готовились, товарищ Ленин! — радостно доложил круглолицый усач лет двадцати пяти, суетившийся вокруг Феликса Эдмундовича. — Я же вам телеграфировал, что готовимся!
    — Митинг, — доложил Дзержинский. — Надо будет сказать.
    — Кому? Мне?! С какой стати! Ищите какого-нибудь теоретика! Я жрать хочу!
    — Товарищ Ленин, — мягко, но с нажимом поддержал Феликса Эдмундовича представитель Балтфлота. — Братишки ждут.
    — Это вы так готовились? — с горечью произнес Ленин. — Это так вы встречаете душу партии? К чертям собачьим! Я к Керенскому уйду!
    Но морячки уже подсаживали его на странную железную машину, стоявшую в центре площади. Ленин никогда не видел таких машин. Вероятно, это был танк — он читал, что англичане применяли их на фронте.
    — К чорту, к чорту! — отбивался он. — Я не готовился! Я не ел три дня!
    — Просим, просим! — визжали хорошенькие курсистки, обступившие машину. На площади, помимо матросов и солдат, толпилось полно случайных людей, обрадовавшихся очередному митингу: в Питере теперь митинговали каждый день и по любому поводу.
    — Это кто — Ленин? — спрашивала молодая женщина декадентского вида у пожилого бритого господина с лицом вальяжного адвоката. — Какой миленький...
    — Да пустите вы, чорт! — злился Ленин. — Вот пристали, дураки...
    Но толпа уже встречала его громовым ревом. В лицо ему ударил прожектор. Ленин оглядел толпу и провел рукой по лбу. Он решил положиться на свою удачу. В конце концов, говорить с простым народом из всех большевиков умел он один.
    — Ильич! Ильич наш! — басом ревел огромный матрос, знавший о Ленине только то, что он за простой народ. — Режь, Ильич! Жарь! По-нашему, по-простому!
    — Товарищи! — картаво крикнул Ленин, и площадь замерла. — Товарищи! Все мы любим пиво!
    После трехсекундного молчания площадь ответила ему такой овацией, какой не слыхивал и Керенский в свои лучшие дни. Ленин переждал вопль народного восторга и энергически махнул пухлой ручкой.
    — А после пива хорошо и беленькой! — рявкнул он. — Холодненькой, товарищи! Я подчеркиваю, анисовой! В за-по-тев-шей рюмочке! После чего немедленно огурец!
    — Точно! Жарь! Язви их в самую душу! — орали солдаты. Тем, что сзади, ничего не было слышно, и они поддерживали Ленина кто во что горазд: «Долой Керенского!», «Обобществление баб!», «Попили нашей кровушки!»
    — А икра? — как бы самого себя спросил Ленин. — Икра в хрустальной розетке! Ростбиф, умеренно прожаренный! Тут же вторую, и сейчас же требуйте уху. Требуйте ка-те-го-рически!
    — Уху! Уху! — вопила площадь. Те, что сзади, опять не дослышали и решили, что Ленин призывает показать Керенскому ху-ху, и начали от энтузиазма постреливать в воздух. Ильич почувствовал себя в своей стихии. Он купался в народной любви.
    — Ну-с, а после первого блюда лично я люблю поросенка с гречневой кашей! С хрустящей корочкой, товарищи! Режешь, а жир течет, течет...
    — Режь жирных! — стонал от наслаждения огромный матрос. Его трубный бас покрывал все прочие звуки.
    — Что он несет? — спросил Дзержинский, склонясь к уху Кржижановского.
    — Чорт его знает. Народу нравится, — пожал плечами Глеб Максимилианович.
    — А после пятой, — самозабвенно продолжал Ленин, —
неплохо и бабецкого за попецкого! Так сказать, Машку за ляжку! Я не знаю, как вы, товарищи, но я предпочитаю мясистость. Мясистость! В свое время, товарищи, у меня была одна такая, что я, товарищи, просто еле уносил ноги! Особенно, бывало, когда она сверху...
    — Крой угнетателей! — заверещал молодой солдатик.
    — Еще! Еще, Ильич! — гулко требовали балтийцы.
    Ленин принялся рассказывать такое, что курсистки испуганно захихикали и избегали смотреть друг на друга. Остановить его было уже нельзя. Инесса комкала платок. Лицо Крупской было непроницаемо.
    — Грудь! — кричал Ленин. — Первое дело грудь! Я знаю, что сейчас идет дурная мода на худобу. С презрением отвергаем, товарищи! И еще я люблю...
    Он перечислил, что именно он любит, и восторженная толпа подхватила его на руки. Кувыркаясь над толпой, Ленин пытался еще что-то говорить, но рев солдатской массы заглушал его картавый говорок. Женщины с визгом устремились следом.
    — Куда они его тащат? — спросил Богданов.
    — Понятия не имею, — сухо ответил Дзержинский. — Вероятно, ужинать. Пойдемте и мы попьем чайку, товарищи.



Комментариев нет:

Отправить комментарий