& – ...и объединенные идеей народы сложат свои вековые умения в один котел, в котором родится новое общество! – Петр закончил речь возле площадки, где несколько черноусых красавцев в папахах гарцевали в пыли на тонконогих жеребцах. Начал он ее еще возле узбекских ковров, и она была столь же бесмысленна, как эти ковры. Когда-то, в древности, их узоры имели смысл и могли сообщить, наставить, но теперь смысл утрачен, осталось украшательство... Кто где видал, чтобы что-то рождалось в котле? Только что плесень у дурной хозяйки.
& – Ну, каково? – прошептал Петр. – Русский крепостной подковал блоху, а советский мастер одел таракана!
Мастер по одеванию тараканов мелко кланялся в углу. «Хороший костюм, – думал Шоу, – ткань добротная. Поистине, настоящее величие видно только под микроскопом».
& Пустота прельстительна, каждый вдумает в нее, что хочет.
& Героя надо убивать за дверями, в решающий момент отводя глаза, – вдруг понадобится.
& Путевку в Кисловодск Шелестов взял единственно потому, что на четвертом томе застрял, казалось, безвылазно. Панкрат, надоевший ему до смерти, не шел в колхоз ни под каким видом. В тридцать третьем Шелестов поездил по колхозам, навидался. Это было хуже Гражданской – и той, какую он бегло видел, и той, какую написал. В Гражданскую все они были люди, продавали жизнь дорого. Теперь с ними делали что угодно, и ни одного очага сопротивления было не видать – Шелестов недоумевал почему, но потом понял. После Гражданской все уже воспринималось как расплата.
& – Себя спросите: стараетесь вы помнить свои грехи? А может быть, есть уже и приборы... может быть, есть уже и машина, позволяющая воздействовать на ум, и в темное время попадает все, что вы делали по их заданию? Но когда их поставили перед очевидным фактом, или применили силу, или перестали, может быть, кормить, – я считаю, что в таких случаях все методы оправданны, – они тут же и вспомнили, нет? Величайшее счастье человека, что он не все помнит, что не все время работает механизм восприятия. Если бы мы все воспринимали, нельзя было бы жить!
& Шелестов часто вспоминал потом этот разговор. И когда все вокруг начали признаваться в том, чего быть не могло, – он думал о темном времени и допускал: чем черт не шутит. Днем пишет, а ночью взрывает. Господи, если бы мы помнили все, что делаем, – кто вынес бы?!
& Дома тут были большей частью двухэтажные, а то и вовсе скромные халупы того неопределенного цвета, какой бывает у русских деревянных домов на восьмом десятке жизни, когда, бесконечно перекрашиваясь и уже не надеясь никого обрадовать своим видом, стоят они, храня отпечатки всех покрасок, и обретают наконец серебристо-серый с оттенком старческой розовости, словно вывернутые веки у нищего; таковы же бывают и русские лица, которым пришлось сменить с десяток выражений, от угодливого до грозного и обратно, и теперь, в умиротворенный прощальный день, проступило на них то единственное, которое и есть последняя подлинность. Трудно назвать эту основу здешнего характера, ошибочно принимаемую иными за покорность и даже кротость, а между тем это лишь бесконечная тоска существ, перепробовавших все и понявших, что переменить ничего невозможно. Ничего другого не будет, кроме как вот так; и если им повезло не самоуничтожиться под какой-нибудь очередной Ракитной, они сидят на старых лавках либо завалинках и провожают выцветшими глазами такого же светлоглазого прохожего, до которого, в сущности, им нет никакого дела.
& Четвертый том «Порогов» и весь роман заканчивается огромным, неоправданно длинным пейзажным отступлением, которое в первый момент ошарашивает читателя: он так и не узнает, что случилось с Анфисой, как она выжила, уйдет ли к ней Панкрат, предав свою Варю, и что станется с колхозом, против которого умышляет бывший хорунжий. Вместо финала роман увенчивается описанием сухого луга и небольшого зеленоватого озерца, на берегу которого сохнет расщепленное грозой «дерево, которому не расти снова» – этой фразой заканчивается роман, получивший в 1941 году Сталинскую премию и переведенный на главные языки мира.
О смысле этой финальной фразы написаны книги, чей совокупный объем давно превысил «Пороги». Кто-то видит в ней намек на «разделенное в себе царство», кто-то – на непреодолимый российский раскол, одним из проявлений которого стала Гражданская война. Отдельная литеатура, посвященная гипотезе о двойном или даже тройном авторстве главного советского текста тридцатых годов, интерпретирует финал как смутное авторское указание на собственную двойственность или расколотость коллектива. Сам смысл пейзажного отступления трактуют либо в духе «Отцов и детей», дескать, все примиряет природа, либо представляют дело как отказ Шелестова выбраться из собственного мировоззренческого тупика. Закончить роман правдиво он не мог, заканчивать казенно не хотел и вот все увел в поле, пруд и расщепленное дерево.
Бесчисленные школьники писали диктанты на основе этих последних двух страниц великой эпопеи, бесчисленные мастера художественного слова зачитывали вслух со сцены это без пяти минут стихотворение в прозе, а литературоведы уподобляли природный эпилог военно любовного романа аналогичной шутке Толстого, тоже ведь закончившего «Войну и мир» десятками страниц рассуждений, не имеющими отношения к судьбе героев. Только Толстой увел все в Шопенгауэра, а наш красный гений – все в природу, которая умней Шопенгауэра. Советская власть вообще любила природу, потому что походила на нее.
Сам Шелестов ничего не комментировал, отделываясь фразой «Там все написано». При этом, как писали все советские издания, он «лукаво посмеивался в усы», хотя публично он никогда не посмеивался и вообще усмешку его видеть было упаси Бог.
& – Ну валяйте, – сказал Шелестов с неопределенной интонацией – то ли радушной, то ли равнодушной. Да велика ли, в общем, разница у русского человека. Не убил – скажи спасибо, а по доброте или сыт был, какая разница.
& Был жаркий, счастливый май, полный надежд, не только карьерных и не только у Гарькавого. Казалось, кончился бред, начнется нормальная жизнь без всякого этого волюнтаризьма. Поначалу всегда так кажется, робкие домашние люди радуются, потом их, конечно, начинает смущать запах – но поздно, приехали, поприветствовали, посмеялись фильму «Тридцать три», теперь чего же ты хочешь?
& Он чувствовал в последнее время неприятную тяжесть справа, жаловаться племяннику стеснялся, а лечиться не видел смысла. Серьезное лечить бессмысленно, а несерьезное пройдет само, говорил Чехов, шелестовский любимец.
& А все ведь просто. Надо помогать, кому можно помочь, и поменьше болтать.
... Вся надежда была на третий мир.”
Комментариев нет:
Отправить комментарий