5 февр. 2009 г.

Дмитрий Быков — Списанные

Первая часть трилогии «Нулевые»

Быков Списанные обложка*  Что подлей — себе врать или другому?
*  Как много всего я не люблю, о Господи, — но разве это не норма? Кто вообще сказал, что всех надо любить, особенно когда тебя, не спросимши, поместили в список живущих?
*  Помочь может только сильный...; а предлагают свою помощь только слабые, покупающие себе любовь, — кто бы их иначе заметил?
*  Кофе всегда усиливает настроение, в котором его пьешь.
*  Всякий русский человек занят чем-то великим, а любую работу воспринимает как отвлечение, почему и ненавидит ее. Что он делает, глядя в пустоту? Мыслит мир. Этой молчаливой задумчивостью держится все. Врач не любит отвлекаться на пациентов, водопроводчик — на водопровод, учитель — на учеников; даже менты мутузят задержанного с явной брезгливостью, особенно злясь на то, что он отрывает их от главного.
*  — Ну так за что же вас?
    — Какая разница. ... Да всех есть за что. Жопа есть — за нее и берут, не согласны?
*  Мир похож на дробь, где в числителе — лучшее, а в знаменателе — худшее, что мы можем вообразить; страх — радикальнейшее средство свести эту дробь к исчезающе малой, трепещуще жалкой величине.
*  Так-то мы все друг перед другом нос дерем, а как эпидемия — так сразу и люди как люди, можно трахаться. Чумной барак спит с холерным, никто не воображает.
*  Тут ведь что главное? Главное [...}: не надо навязывать подозреваемому конкретную вину. Дай им время все на себя выдумать: ты сроду их так не оговоришь!
*  Всякий придумывает себе конструкцию, позволяющую жить: уродина полагает себя «зато умной», изгой верит, что с него начнется новое человечество.
*  Нет лучшего способа заснуть, как знать, что надо сделать нечто, и все-таки этого не делать.
*  Богу интересны хорошенькие женщины, хорошая литература. По пейзажам же видно, что эстет.
*  — Не оставляй без себя Господа Бога своего, Свиридов. Когда его не будет, тебе самому не перед кем будет плясать.


*  На Свиридова смотрели с выражением, слишком ему знакомым по генетической памяти: «Будем признаваться или дальше обманывать органы?».
*  Мимо прошел кинокритик Лосев, неприятный человек с энтевешным прошлым. Вел на старом НТВ информационную кинопрограмму «Куда пойти», над названием которой сам без устали каламбурил. Тип был скользкий — из тех, что всегда ругают власть, но им ничего за это не бывает.
*  Из подозрительных людей тревожно-мнительного склада получаются наилучшие сценаристы — они вечно озабочены сценариями воображаемых козней, которые против них плетутся.
*  Лагерь успел пройти через эпоху упадка в девяностые и теперь восстанавливался, но не набирал новую славу, а собирал по крупице старую, изрядно поблекшую еще до перестройки. Вся реставрация — что в России, что в Украине — осуществлялась по одному сценарию: попробовали жить иначе, не вышло, построим старое, — но строить собирались новые люди, проще и площе прежних, полузабывшие тогдашнюю жизнь или вовсе ее не знавшие. Результат получался соответствующий — совок, лишенный всего, что делало его переносимым.
*  Несчастье всему придает свой ракурс, а счастье — никогда, в этом главная несправедливость.
*  — А что за список-то? — пересохшим ртом спросил Свиридов.
    — Я откуда знаю? — неискренне удивился Сазонов. — Ты ж попал, не я.
    Свиридов понял, что его сторона улицы попала под обстрел и скоро он на этой стороне останется в одиночестве.
*  Некоторое время Свиридов прикидывал, насколько это все всерьез. Бражников любил пугать и подкалывать, и многие ловились. Иногда он сам верил в то, что выдумывал на ходу. Выдумки его были однообразны — тайные бункеры в лесах, альтернативное метро, секретный спецотряд транспортной милиции, — но достоверны. Здесь все охотно верили в спецназы, засекреченные отряды и вообще в другую, настоящую страну, живущую где-то в глубине лесов: нельзя же было допустить, что вот это, видимое очами, и есть Россия.
*  Выживать и барахтаться стоило не ради денег, которых все равно было не сколотить, — а ради занятости, состояния при деле: барахтаемся, сбиваем масло... Свиридов с самого начала знал, что приспосабливаться бессмысленно: зарабатывать в бизнесе, как он сложился тут, могут только люди особого склада, другим лучше не соваться и работать по профессии, пока дают. А вытеснят — ждать нового шанса, не торгуя дачными огурцами, не покупая место на вещевом рынке в Лужниках и не пытаясь перепродать с автолавки китайский ширпотреб.
*  Может, врачам видней, что несерьезное пройдет само, а серьезное лечить бесполезно.
*  ... Этот ужас был острей любви, резче тоски, неизлечимей скорби...
!
*  Только дураки ищут счастья в каждой луже или подворотне — я уже знаю, что счастье в стабильности.
*  Чтобы изменить участь, оказалось достаточно с ней примириться.
*  Свиридов не считал себя трусом — хоть и отдавал себе отчет, что жизнь пока, слава богу, не подбрасывала ему особо жестоких проверок. Но он пасовал при встрече с непрошибаемым, монолитным хамством: всегда понятно, как вести себя с человеком, допускающим хоть тень сомнения в собственной правоте. Сам Свиридов всегда немного сомневался в своем праве тут быть, но предпочел бы не быть, чем родиться с непрошибаемой уверенностью в себе. Вероятно, люди только по этому принципу и делятся, все прочие разделения — лишь следствие: одни с рождения уверены, что им тут самое место, а другие всю жизнь оправдываются, тщатся доказать, что им сюда можно. Вторые ради самооправдания все время работают, а первые присваивают их труд, потому что им можно.
*  Он помедлил, подведя курсор к слову «Добавить» справа от белого прямоугольника. Заносить себя в список, даже на бронь в кинотеатре, всегда страшновато: клик — и на тебя начали распространяться чужие закономерности.
*  Свиридов листал форум и возвращался к списку на главной странице, ловя себя на стыдноватой радости: он не один, те же проблемы как минимум у пятидесяти семи сограждан, и число их росло ежедневно, ибо до ста восьмидесяти оставалось еще много. {...} В его жизнь властно влезли сто восемьдесят человек, пятьдесят семь из которых уже обрели лица и имена. Свиридов был теперь уже не сам по себе, но один из них, — и это было самое противное; если ты умираешь в чумном бараке, под стоны сотни себе подобных, — ты не так прожил жизнь. Чем отдельнее от всех становишься, тем правильней вектор; лучшая смерть — та, которой вообще никто не увидел. Где-нибудь в горах, на леднике, среди снежной пустыни. Он с детства, с книг об освоении планеты представлял это так и завидовал.
*  Списанты переглядывались с застенчивой радостью. Так в больнице, в палате обреченных, где все двадцать раз друг другу надоели храпом, жалобами, стонами, родней с баночками и судками (причем эта родня вечно не знает, о чем говорить с обреченными, а сразу уйти ей неловко) — с гадкой радостью смотрят на каждого нового человека: нашего полку прибыло, теперь и на тебе клеймо! В отношении к новичку тонко сочетаются злорадство, сочувствие и даже стыдливая благодарность: присоединился, не побрезговал.
*  Все смотрели друг на друга, хоть и не поняли до конца, в позорный список попали или в почетный; но у нас ведь разница невелика — как между лепрозорием и вендиспансером. Первое, конечно, трагичней, второе неприличней, но ощущения сходные.
*  — Ну что, коллеги? — неловко улыбаясь, сказал Свиридов. Обращение «коллеги», введенное в моду президентом, оказалось универсальным, как все безликое: так можно было обратиться хоть к студентам, хоть к сокамерникам, ибо в смысле главной профессии — проживания здесь — коллегами были все.
*  Он ожидал подколки, ничего не поделаешь, такая профессия: знаешь сам, что гонишь лажу, и думаешь, что догадываются все.
*  — Светит незнакомая звезда-а-а! — неслось от костра. — Снова мы оторваны от до-о-ома...
    Свиридов, чья злоба прошла, а страх притух, почувствовал вдруг невыносимую жалость к этим людям. У них все время что-нибудь отнимали, а они все умудрялись любить жизнь и то, что им предлагали вместо нее. {...} Сидят на садовом участке, умудряются быть довольными. «Светит незнакомая звезда»... Ехали, куда прикажут, срывались с места, были счастливы. Еще и пели. «Надежда, мой компас земной». Какой ужас, что они умудряются надеяться. Пойти и сказать им, чтоб не надеялись ни на что. Надежда — худший компас, обязательно заведет в бездну, и, падая в бездну, все еще будут надеяться.
*  — Мне кажется, лучше попасть в этот список, чем в другой.
    — А будут и другие?
    — Обязательно. Только те уже будут знать, за что. А эти — кто попался. Всегда бывает такой период, хватают, кто попался. И ничего особенного не делают. Насколько я знаю, этот список — первый. А при терроре очень важно успеть в первый список. Еще есть ограничения, понимаете? Еще им не все можно. И я всегда клиентам говорю: лучше раньше.
    — Что раньше?
    — Все раньше.
*  — Это все-таки не Кафка. Особый жанр, чисто местный. Научились уютно существовать внутри Кафки, вот в чем дело. Все пытаются понять, а ведь очень просто. Вся так называемая особость заключается в уютном существовании внутри того, в чем жить нельзя. Человек этого вынести не может, но особый отдельный тип может — и счастлив. Им спустили список, вырвали из жизни, выставили на позор, подвергли непонятной репрессии неизвестно за что. Им — Божия роса. {...} Они поехали на дачу, нажарили шашлыков, ужасно счастливы. ... Умение сделать жизнь из всего, вот так бы я сформулировал. Всякое сообщество структурируется как лагерь, и во всяком лагере уют. Нарастает субкультура, фольклор... {...} Вот ноу-хау, двухступенчатое! Сначала делаем невыносимым, потом выносимым. Сперва научиться из всего делать барак, потом этот барак обустраивать, вешать занавесочки, поливать цветочки. Песня была — мы рождены, чтоб Кафку сделать былью; нет, мы рождены, чтоб Кафку сделать дачным поселочком, цветочком, палисадничком. И все наши песенки, все наши ремесла — роспись стен в бараке, плетение из колючей проволоки...
*  Такие люди, как Марина, всегда рассказывали исключительно о своей родне — то ли потому, что их мир ограничивался ближним кругом, то ли потому, что эта родня была так огромна и разнообразна (простые люди учитывают всю родню, вплоть до самой дальней, ибо дальше базовых идентификаций не идут), что в самом деле могла заменить собою мир: все, что может случиться, уже случилось с теткой Настей, шурином Юрой и деверем Колей.
*  — Я тебе заранее расскажу все, что будет с этим списком. Потому что нет ничего более предсказуемого, Господи, ничего более идиотского, чем все эти сюжеты в замкнутом пространстве со списком типичных представителей. Ты никогда не думала, почему они сейчас все эти сюжеты выстраивают в закрытом пространстве? {...} Десять, двадцать, сто двадцать человек. Все расписаны по нишам, только в одном случае это ниша на одного, а в другом на десять. Дальше все понятно. Сначала краткая эйфория от того, что все нашли друг друга, никто больше не одинок, никто уже не наедине со своей болячкой. Можно вытащить на люди свой позор, ужас, не стыдиться его больше. У вас трофическая язва? Подумайте, какое совпадение, у меня тоже трофическая!
    {...} Идем далее: эйфория кончилась начисто. Больному нужен врач, а не другой больной. С другим больным можно в лучшем случае успокоиться, перекурить, а болезнь прогрессирует! Она не может не прогрессировать, вирус вброшен, одних уже выгоняют с работы, за другими устанавливается слежка. Что мы имеем внутри замкнутого сообщества? Элементарное драматургическое правило: имеем рост взаимной ненависти, раздражение, раскол по группам. Что распространяется не только на списки, не только на камеру, но на закрытую страну, в которой все меньше чего делить. Закрытость предполагает, что обязательно станет нечего делить. Все закрытые ресурсы исчерпаемы, на чем ни объединяйся. Начинается ненависть, вражда, склоки в интернете, а главное — составление списков внутри списка. Этот недостаточно лоялен, тот не явился на воскресный пикник, третий хотел перебежать в другой список. Возникает альтернативный центр. {...} На первом этапе лидирует всегда тот, кто активничает. Но первый этап миновал, выявился настоящий лидер, человек, умеющий извлекать пользу из говна. Мы в говне? — но и в говне можно делать карьеру. Сейчас я стану в говне главным, буду представителем в нормальном мире от говна, войду в народный хурал, надушусь, чтоб не пахло, буду в хурале громче всех говорить, стану спикером хурала, весь хурал превращу в говно... Но для этого сначала надо стать королем увечных. Увечные! Изберите меня королем! Отлично, избрали. Идет долгая склока между традиционалистами и новаторами. Дальше полный раскол, неизбежный в закрытом сообществе. Невротизация. Это для дилетантов: не можешь строить сюжет — запри всех в комнате, все будут орать... Закрытые общества, запертые помещения — детское решение, маразм, распад профессии. Заперли всех, и вроде жизнь. Но это же паллиатив: визгу много, развития нет, смотреть невозможно. Что имеем потом? Вариантов два, оба внешние. Либо спускается высокая общая цель, заставляющая временно забыть о распрях. Ибо проказа не есть еще универсальный объединяющий признак.
    Спускается цель, — продолжал Свиридов. Думать вслух было легче. — Но самообольщения следует оставить, никакой цели ведь нет? Ведь это список не для того, чтобы делать что-нибудь великое. Это список из тех, кто уже сделал что-нибудь не так. Например, здесь родился. И тогда вступает другой внешний момент, а именно: из нашего списка начинают исчезать по одному. И это сплачивает сильнее всякой цели, потому что соседа ты, может быть, видишь в последний раз. А может, тебя все видят в последний раз. И те, кто остается, сплачиваются все теснее, и любят друг друга все сильнее, и наконец, в критический момент, когда их остается десять человек, не могут больше выносить ожидания и кидаются в прорыв! Ааааа! И эти десять последних производят великий бенц, потому что любого действия боятся меньше, чем бездействия. Варшавское гетто. Вот такое будет развитие, и больше никакого. А если вообще ничего не будет, если они просто составили список и глядят, то через три месяца все развалится вообще. Будет десять списков по интересам и яростная взаимная вражда, что мы, собственно, и имели в застой. Закрыли страну, но ничего не предложили делать. Миллион списков по двадцать человек, эзотерические кружки, марксистские кружки, кухонные кружки, все друг за другом приглядывают и друг на друга стучат. То есть либо всех истребят извне, либо все доедят друг друга.
*  У Бродского уже был совет человеку, в котором наконец распознали чужака: «Смотри, это твой шанс увидать изнутри то, на что ты так долго глядел снаружи». Внутри и не могло быть ничего другого. Внутри собаки жуть и мрак.
*  (Додумать: человеку вообще нравится, когда из него что-то выходит. «Пять наслаждений знает плоть, — говаривал его мастер, когда любимчики собирались на юбилеи. — Есть; освобождаться от съеденного; пить; освобождаться от выпитого; и только последнее — то, о чем вы, засранцы, подумали». Творческий процесс — ровно то же самое, кстати. И даже выдавливать прыщ... Единственное исключение — роды: это нам предупреждение, что ничего хорошего не получится. Вон сколько нарожали, потных.)
*  Ни учить, ни убеждать, ни писать не стоило. Эта мысль была так невыносима, что Свиридов стиснул зубы и яростно, почти не задумываясь, замолотил по клавиатуре, расписывая никому не нужные диалоги на необитаемом острове. Вопрос о смысле упраздняется, сказал он вслух. Думать о смысле — роскошь. Смысл у всякой работы один — самосохранение. Я полагаю свое занятие наименее вредным и наиболее здоровым, вот и все. Это была последняя и безотказная мотивация.
*  Страх всех нас превратил в ожидальщиков. Кажется, Мандельштам. Почему? Потому что страх переводит тебя в специальную категорию невесомых, носимых ветром людей, чья жизнь зависит от каждого звонка. Ты возьмешься что-нибудь делать, а тут звонок, и уже не надо. Договор расторгнут, ты уволен. И вообще — уязвленное, болезненное состояние, в котором страстно хочется сочувствия. Позвонит кто-нибудь — и утешит, все-таки живое слово. Или, наоборот, скажет самое ужасное — но тогда его можно будет по крайней мере не ждать.
*  А если кому-то интересно, что это за агентурные вставки, так можно заглянуть в тринадцатую главку последней части. Стоп, куда! Читай по порядку. Ты все равно не найдешь. Там спрятано.
:-)
*  — Когда можешь?
    — На той неделе, работы много.
    — Не, это не разговор. Надо сегодня, это бизнес. В бизнесе, Серый, есть три главные вещи: напор, чуйка и быстро. {...}
    Запомни, Серый: первое правило Ломакина — скорость. Второе — быстрота. Скорость и быстрота — совершенно не одно и то же. Скорость — это стремительность действий, а быстрота — это оперативное принятие решений. Третье правило — натиск. Четвертое — чуйка, потому что без чуйки не может быть ничего. Если ты не чуешь, что сейчас в тебя ударит метеорит, ты не можешь заниматься бизнесом. И ты не будешь им заниматься.
    Но главное, это быть открытым новому. Понимаешь? Пятое правило — надо отлить из стакана, чтобы долить туда еще.
*  — А почему ты сам не хочешь написать? — вкрадчиво спросил он. — Мне кажется, у тебя бы получилось.
    Ломакин кивнул.
    — У меня проблемы были в школе с русским языком, — сказал он. — Тройки еле натягивали. Это потому, что я думаю быстрей, чем пишу. Троечники лучше успевают в бизнесе. Отличники думают, что все уже знают, а у троечника есть стимул расти. Отличник полон, как стакан, и не умеет отлить. Я набросал тебе тут для сценария, ты распишешь потом. Вот.
*  Он блуждал среди выселенных, обреченных на снос пятиэтажек, среди призраков прежней Москвы, сносимой теперь целыми кварталами, и вспоминал, как среди таких же домов возвращался из школы. Чему и зачем его там учили? Иногда в старых училках, повторявших никому не нужные прописи, он чувствовал обреченность: сегодня вы нас ненавидите, как бы говорили они, а завтра мы ни от чего не сможем вас спасти. Как быстро и бесследно исчезло все, чему они учили, как это удивительно.
*  Славное у нас ремесло — когда нельзя жить, есть о чем писать, и наоборот.
*  — Может быть, кто-то хочет сказать? — не очень уверенно предположил ведущий.
    Списочный состав молчал, напуганный предположением о том, что на его примере здесь сейчас будет показано.
    — Я скажу, с вашего позволения, — из-за стола поднялся доселе молчавший длиннолицый штатский с зализанной прической. Если у прочих выступающих была стертая внешность, у него не было вовсе никакой — то есть пока он не встал, его вообще никто не замечал; встав, однако, он оказался почти двухметровым, очень, очень большим, как и всегда бывает с тайными сущностями, скрытыми до времени. — Я буду краток вообще-то, я только хочу сказать, что видел отдельные перемигивания, такие переглядывания, слышал соответствующие смешки. Я хотел бы сказать, что мы, люди спецподразделений, не очень, может быть, умеем говорить так, как этого бы хотелось иногда любителям всяких, значит, половых извращений, поклонникам анального фистинга и других так называемых развлечений. Все эти лимоны на ветках яблони и так далее. Но вопрос не в том, насколько развесисто мы говорим, а в том, что мы делаем и как мы понимаем государеву службу. Вот это понимание государевой службы я хотел бы донести, чтобы всякая перверсия, вся эта тут собравшаяся дрисня, чтобы вы не понимали о себе очень много, когда тут перед вами говорит человек, не умеющий, может быть, какие-то особенно яркие экзистенциализмы и подобный куннилингус тут из себя для вас изобразить. Мы тут собрались не клоуны, и я хотел это подчеркнуть. Я надеюсь, что вы это поняли и будете соответственно.
    Он сел и мгновенно растворился в среде. Списанты потрясение молчали.
*  — Вы можете пока быть свободны, а дальше будет доведено.
*  В Москве бурно и кратковременно цвел консьюмеризм, в рестораны впервые на свиридовской памяти стало не попасть, на Новом Арбате особенно. Денег в какой-то момент стало больше, чем нужно на выживание, но меньше, чтобы заставить их работать, вложить в квартиры или дело, и очевидной сделалась невозможность перепрыгнуть в другой имущественный ряд: стало понятно, что все останутся там, где их застигло стабильностью. С тоски беспрерывно закупались и жрали.
*  — Вы не поняли, он себя уговаривает, а не вас!
    — Так еще хуже. Что подлей — себе врать или другому?
*  Он вообще не обращался к врачам, обходясь народной медициной, да и не болел ничем серьезней простуды или похмелья. Врачи представлялись ему силой враждебной, иррациональной и липкой: кто раз попадал в их лапы, назад уже не вырывался.
*  Мужички были того парад-планетского, абдрашитоминдадского типа, который Свиридов ненавидел с детства: простые, немногословные, статистическое большинство. Побыть настоящими мужчинами им было негде, и они с радостью ехали на военные сборы, где постигали мужское братство и чувствовали себя невдолбенно крутыми. Они любили порассуждать, что такое мужик, чего мужик должен и не должен, почему быть мужиком правильно, — Свиридов терпеть не мог слова «мужик», хуже был только «пацан».
*  Бывают уверенные и веселые врачи, от которых пациенту легче, а бывают другие, не менее уверенные и веселые, при виде которых пациент немедленно смекает, что ему кранты. Чем первые отличаются от вторых — сказать невозможно, но первые умудряются транслировать больным свою энергию и силу, а вторые подчеркивают ее и тем окончательно отгораживаются от сирых и убогих. Это как-то на уровне жеста, взгляда ...: две категории врачей, один лечит, другой калечит, разницы в методах никакой.
*  Это все теперь из категории ЕБЖ — если буду жив.
*  — У психиатра были? — спросил невропатолог. Тактика у них у всех была простая: пока ты нормальный — они тебя морочат, а стоит тебе подделаться под их бред — записывают в психи. Свиридов должен был это предвидеть, конечно. Это нормальная тактика дворовой шпаны, у них на курсе был такой человек: если перед его матерными угрозами пасовали, он взвинчивал их до блатной концентрации, но если отвечали на его языке — тут же упрекал в бестактности.
*  Свиридов испугался, что все слишком хорошо, поискал возможную порчу, дабы она не застигла врасплох...
*  Он вскочил, убрал кровать (от этой привычки — первым делом порядок — не отказывался никогда; откажешься — и распад подкрадывается незаметно)...
*  Оба чувствовали себя как на поминках: невыносимое напряжение разрешилось, имеется законный повод выпить за то, что в этот раз закопали не нас. На поминках, собственно, празднуют именно это, но редко признаются.
*  — То есть вы допускаете... массовые репрессии по полной программе?
    — И вы допускаете. Мы поэтому и пьем здесь.
    — Нет, не думаю, — попробовал откреститься Свиридов. Ему казалось, что если он не признается в собственном непроходящем ужасе — этот ужас будет менее реален.
*  — У меня вообще есть теория — я вам сейчас расскажу коротко...
    Свиридов усмехнулся. У всех была теория. Каждый придумывал России объяснение и сверхцель сообразно темпераменту, выстраивая такую модель, при которой от самого теоретика требовалось бы как можно меньше поступков и жертв.
*  — У элиты, во-первых, есть права, — назидательно возразил Салтыков. — Есть возможности.
    — Подождите. Почему обязательно права? Бывает элита интеллектуальная, бывает светская. У нее никогда никаких прав, только право быть на виду и подвергаться социальным изменениям в первую очередь... На ней как бы демонстрируется, что сейчас будет со всеми...
*  — Выкарабкаемся, мать, — сказал он.
    — Бедный ты мой, — повторила она.
    — Ну бедный. Это, может, и к лучшему. Зачем тебе другой?
    — Незачем, незачем. Мой — самый лучший. Галчиха галчонку говорит — ты мой беленький, ежиха ежонку говорит — ты мой гладенький.
*  Как известно, правитель может столкнуться с реальностью лишь случайно, внезапно испытав на себе ужасы бесправия. После этого опыта он клянется все изменить, едва судьба забросит его обратно во власть, — но, оказавшись там, обещание немедленно забывает, ибо статус человека во власти перевешивает любой опыт, полученный за ее пределами. Человек, который переживает бесправие, и человек, чьим соизволением оно допускается, — две принципиально разные сущности, у них разный опыт, и при восстановлении статуса часть памяти стирается автоматически. Так же обстоит дело с воздыхателями, которых отбросили, простили и приблизили: плавая в счастье прощения, они и помыслить не могут, что предмет их обожании способен на жестокие поступки. Выбирая между памятью и осязаемой реальностью, любой выберет то, что осязаемей, а память сочтет аберрацией; вот почему любой Гарун-аль-Рашид по возвращении на трон первым делом уничтожает следы паломничества в народ.
*  Возвращались в сумерках уютной электричкой. Лес за окном темнел, небо густо лиловело, за стеклом почти ничего уже не было видно — проявлялись только отражения. Так и с годами: все меньше видишь мир, все больше — себя, темнеет потому что.
*  В местных Раскольниковых — в том числе никого не убивших — изначально сидит мечта о Порфирии Петровиче, который отнесется к нам горячо, сочувственно, нежно. Следователь-психоаналитик, понимающий палач, из тех, что, замахиваясь топором, отечески произносят: «Сами же мне потом спасибо скажете!». Никаких Порфириев нет — или есть, но главная их задача, понятно, не психоаналитическая. Наслаждаются, загоняя нас в ямы. Никаких других интенций. Он ничего обо мне не знает. У него ничего на меня нет. Он ждет, пока я придумаю сам, и вся задача списка предельно проста: чтобы каждый осознал себя виновным. Они умеют манипулировать только теми, кто изначально виноват; только виновные смогут прощать им все, а прощать придется многое.
    И ведь никто не скажет ни слова против. По какому праву? Все замараны. Научились терпеть — сначала по мелочам, потом все дальше... Мы не имеем права с них спросить, вот в чем дело. Здесь получилось так, что не осталось невиноватых. И когда они захотели отстроить наконец всю эту гниль, все добровольно пошли в бараки: кто сказал, что барак не получается из бардака? Только из него и получается: давно пора, заслужили. А вина сформулируется, есть из чего выбрать за мои двадцать восемь.
    Одна умная старуха сказала Альке...: милочка, никогда не устраивайте сцен будущему мужу. Наслаждайтесь ситуацией, когда он приходит виноватый. Культивируйте чувство вины — нет более удобного сожителя, чем такой супруг. Он не обратит внимания на пересоленный суп, а то и на его отсутствие. Он все вам простит заранее, включая измену. Им не важно, в чем мы виноваты. Им нужно, чтобы мы были виноваты, только и всего; не конкретная вина, но сам факт. С другим населением они попросту не могут иметь дело: невиновный с них тут же спросит, а ответить им нечего. Мы должны придумать себе вину, они до этого уже не снисходят; и я как идиот кинусь это делать, потому что на какой-то момент он изобразил сочувствие, о Господи, сострадание. Но с какой вообще стати? Почему всякий родившийся здесь по определению виноват?
    Впрочем, почему здесь? Ведь все мы умрем, а за что? Все постареем, потеряем силы, любовь, талант. За что? Чем виноваты? Не надо врать про переход в новое качество, на примере отца я отлично видел этот переход в новое качество. Допереходился, пока не ушел в него совсем, в страшный мир грунта, песка, подземных вод, химических элементов, в жуткую прорву беспамятства; и вот с этого момента почувствовал я себя беззащитным, а значит — виноватым. Как ушел отец, так и началось. В чем он был виноват? А ведь это с ним сделала не ФСБ, никто ничего с ним не сделал, — это ход вещей, просто у нас он чуть откровеннее выглядит. Кто ни родится — все приговорены. А всё, чем мы, сволочи, занимаемся, — это и есть поиск формулировок, вся литература об этом, всё вообще. Пишем коллективный обвинительный акт, и когда составителю списков окончательно надоест, он нам его предъявит: это про вас? Да. Всех утопить.
*  Обычно в очереди соблюдался вечный закон всякого списка — ты ненавидел всех, кто стоит впереди, и презирал всех, кто стоит сзади; единственным способом уберечься от равно гибельных эмоций был выход из очереди.
*  Пока мы только боимся свалиться в бездну, нас отвращает все мрачное, зато когда уже свалились — количество мрачного в окружающем мире только радует, доказывая нашу типичность; вот почему здоровые ненавидят общаться с увечными, а больного хлебом не корми, дай поговорить именно с больным.
*  — В любом сообществе лидер кто? Вот по-вашему?
    — Все зависит.
    — Ничего не зависит. Вы же сценарист, должны знать. Я химик, и то знаю.
    — Ну делитесь.
    — Побеждает тот, кто дает лестную идентификацию. Один говорит — вы лузеры, второй — вы святые и великомученики. У кого больше шансов возглавить?
*  Хорошо в России быть порядочным человеком, имея американское гражданство!
*  Насчет главной ошибки — вечной попытки увидеть сложность там, где ее нет, — Макеев был, пожалуй, прав. Обида была в том, что говорит это Макеев, с которым всегда так отвратительно было соглашаться, — но ничего не поделаешь, иногда гнусные замыслы понятней гнусным типам, почему в разведку и контрразведку всегда и отбирали противных.
*  У Малахова была драма, если у клерка может быть драма. Но она может, и вот какой природы: есть люди, искренне моделирующие себя по предписанному, клерковскому образцу. Преданность корпорации, то-се. Личных качеств у них не нарастает — они заблаговременно заменяют себе всю жизнь работой, потому что про жизнь ничего не понятно, а с работой более или менее ясно, работай и все. Когда у такого человека отнимают работу, мир его рушится в три дня.
*  Калюжный шил списантам заговор, и что самое интересное — постепенно заговор сшивался. Тут ведь что главное? Главное, как учил его прославленный чекист Мыльников, наставник в суровой непостижимой азбуке, сокровенной тайной которой является отсутствие правил: не надо навязывать подозреваемому конкретную вину. Дай им время все на себя выдумать: ты сроду их так не оговоришь! И Калюжный действовал, и так ли они готовно писали друг на друга! Дедка на бабку, бабка на репку. А супруги Сомовы — друг на друга. Трах-трах, гоп-гоп.
*  Самому себя, как известно, классифицировать труднее всего — хотя бы потому, что классификация уже унизительна: допускать, что ты принадлежишь к некоему типу и есть еще такие, как ты, значит уже соглашаться на что-то негигиеничное вроде пользования чужой посудой, а в конце концов и на то, что на тебя распространяются общие закономерности вроде старения, смерти, нелюбимости.
*  Подумав, он выцепил-таки свою главную черту. Это было нежелание соглашаться на условия, во-первых, и скрывать свои комплексы, во-вторых, — нонконформизмом он это не назвал бы, поскольку нонконформист как раз делает усилие для несогласия, Свиридов же терпеть не мог себя ломать и не понимал, почему он все время должен это делать. Мир других был непрерывным насилием над собой: толстые боролись с толщиной, богатые стыдились богатства, каждый считал долгом подгонять себя под образцы. Свиридов же был уверен, что от природы не хочет и не представляет собою ничего дурного, а потому не стеснялся ни лени, если тошно было работать, ни раздражения, когда встречался с идиотизмом. Что-то ему прощалось за дар, а что-то и не прощалось, и в этом не было ничего страшного: мы не обязаны ни под кого подлаживаться, и никто не обязан нас любить. Что мы называем комплексами? — всего лишь чужие кодексы. Свиридов принципиально не понимал, почему надо делать вид, что тебе хорошо, когда плохо; почему надо скрывать, что тебя не любили в школе, что тебе плохо в любом коллективе, где больше пяти человек, что ты не любишь и боишься физической работы, что тебе противно земледелие в любых его проявлениях и малоприятны селяне с их капустным самодовольством, основанным на том, что они часто имеют дело с навозом. Он не понимал, почему надо уважать человека за перенесенное страдание или за выслугу лет. Насилие над собой он считал опасней насилия над другими, ибо насилия над другими принято стыдиться, а насилием над собой — гордиться до самого наглого самодовольства, хотя в смысле жестокости и глупости оно дает фору любой агрессии, направленной вовне. Ему казалось неправильным скрывать неудачи и вообще менять свое лицо. Он категорически не желал обкатывать себя для неотличимости. Он имел право на такую позицию не потому, что приписывал себе исключительный талант, а потому, что был человеком, всего и делов-то. Человеку не должно нравиться постоянно ломать себя об колено, а идея собственной греховности приятна только тому, кому она зачем-то нужна (для списывания на нее неудач, бездействия или откровенного свинства — многие так и делают). Все, что было неудобно, стыдно, противно, — он считал незазорным признавать, обсуждать и по мере сил корректировать, а если нет — учиться с этим жить. Или даже так: он ничего не требовал взамен, но не скрывал брезгливости, когда видел предлагаемое.
    Эта черта, пожалуй, заслуживала того, чтобы попасть из-за нее в список.
*  Самоанализ никогда не казался ему перспективным занятием — отчасти потому, что слишком подробное изучение инструмента вредит работе, а Свиридов и был собственным инструментом, и если сороконожка задумается, с какой ноги начинает движение, — ей не сделать и шагу. Главное же — сколько себя ни анализируй, ни одна машина не может перепрограммировать себя до неузнаваемости, и если речь не идет о маньяке — незачем и пытаться. Но в двадцать восемь лет полезно впервые задуматься, что ты такое, — разумеется, для того, чтобы тотчас забыть.
*  Я в психологию не верю, буржуазная лженаука.
*  ...он даже написал письмо Сталину с горячим одобрением репрессий, потому что увидел в них не репрессии, а способ воспитания нации. Не исключено, что так оно и было. А пришел он к этой мысли в результате так называемого парадокса Кожева: непонятен был критерий. Во французской революции — нагляден, в английской кромвелевской — запросто, даже в камбоджийской, до которой он не дожил, существовал образовательный и имущественный ценз, после которого высылали или забивали мотыгами. Но в России все действительно непонятно — торжество принципа неопределенности. Берут врагов и правоверных, своих и чужих, евреев и татар, низы и начальство, и каждая страта уверена, что ударяют именно по ней. Строго говоря, правило Кожева как раз в этом и заключается: если не можете сформулировать причину — ищите цель. То есть действие предпринимается не почему-то, а для чего-то. На самом деле почти любую вещь можно рассматривать с этих двух точек зрения — например, секс. Кто-то скажет, что это по любви, а кто-то — что ради зачатия. Но наличие беспричинности, абсурдности — как раз и есть симптом великой цели, и это вполне убедительная формулировка. {...} Кожев просто не додумался до одного простого принципа — чтобы его почувствовать, надо жить здесь, а он жил в Париже. Это вещь не теоретическая, а ситуативная... Ключевое слово здесь — донос. Брали не таких-то и таких-то, или, верней, их таковость и нетаковость выявлялась в процессе. Брали тех, кто не успел донести, по доносам тех, кто успел. Вот и вся классификация.
*  Это результат целенаправленной работы, конечно. Рассылается по первым отделам, или как они сейчас называются, конкретный запрос: укажите людей, с вашей точки зрения неблагонадежных. А неблагонадежность — понятие широкое, Набоков ввел термин «непрозрачность», более удобный, по-моему. Что значит сегодня «неблагонадежен»? Недорадовался трудовым победам коллектива? Не съездил на тимбилдинг? Недопил на корпоративе? Прогулял работу без уважительных причин? Рассказал анекдот про Путина и овощи? Не работает. В начальники попадают люди, которые интуитивно чуют, кто прозрачен, а кто нет. Больше от начальства ничего и не требуется.
*  — Без сюжета ничего не бывает.
    — Это в вас сценарист говорит. А иногда во всей жизни нет сюжета, есть зыбкая взвесь и в ней разговоры. Честно вам скажу, мне гораздо интересней было бы просто смотреть на человеческие лица.
    — Разговоры слушать — с ума сойдешь. Застенографируйте то, о чем говорят вокруг, — чушь собачья.
    — Не всегда, не всегда. {...} Когда есть действие — тогда да, разговоры, как правило, идиотские. А когда ничего не происходит — тогда только в разговорах весь интерес.
*  — Не сердитесь. Просто поймите: все эти дела, больные дети, волонтерство, люди из списка... Ей это нужно, потому что сама она ничего из себя не представляет, и вот наращивает себе личность за счет благотворительности. Самое последнее дело. {...} Самоутверждаться за счет больных и убогих — последнее дело, волонтерство — вообще занятие не для девушек. Они тоже начинают смотреть не в ту сторону и сходят с ума. В мире много зла, беспричинного, непонятного, много всякой гадости. Это не нужно, нельзя пускать в свою жизнь. Есть опыт вредный, а есть лишний, просто лишний. Раньше принято было внушать: ешьте дерьмо полной ложкой, это и есть опыт. А вам зачем?
*  — У меня был приятель, так он на вопрос — чем отличается верующий от атеиста в нравственном смысле, {...} — он сказал: любопытством и благодарностью. Любопытством — потому что верующего не устраивает насквозь понятный мир, а благодарность — потому что хочется кому-то сказать спасибо. Но я думаю, это не все, понимаешь? Главное — это неуверенность в своем праве быть. Надо постоянно отчитываться. Потребность в конечной инстанции.
    — Погрешность, — сказала она.
    — Какая?
    — Погрешность прибора. Человек такого наприписывал Богу, столько своего дерьма туда накидал — с чего ты вообще взял, что ему интересны твои отчеты?
    — Но хоть кому-то они должны быть интересны?
    — Никому ровно. Богу интересны хорошенькие женщины, хорошая литература. По пейзажам же видно, что эстет.
*  Что ты будешь делать! «Кончится тем же самым» — да, это верно не только применительно к истории, это верно применительно ко всему.
*  Зоркость дана человеку не только затем, чтобы подмечать чужие мерзости, {...} но и затем, чтобы знать гнусности за собой.
*  Человек, утративший вертикаль, быстро находит утешение в горизонтали. Христос, избегнувший участи в «Последнем искушении», впервые замечает вокруг себя природу, и природа очень недурна. Мир вокруг был сказочно хорош, а он так давно, так высокомерно не замечал этого. Впереди было пространство всех возможностей. День сиял, и пусть это был день без солнца, — прекрасна была и его матовая белизна, и ватная, велюровая сероватость декабрьского неба, и торопящиеся по своим делам люди. Можно было любить людей.

Комментариев нет:

Отправить комментарий