9 июн. 2009 г.

Дмитрий Быков — Эвакуатор

Быков Эвакуатор*  — Бурундук — это столовый прибор. Отпуск называется "бырындык". Во всех словах с позитивной модальностью присутствует "ы". Ты, мы, курлык.

*  — Мы идем, идем, а впереди кайф. Человек всегда на него кидается, а самое-то лучшее — именно растягивать ожидание.

*  Нельзя ходить по кругу вечно — круг изнашивается.

*  — У вас всегда называется шантажом то, что у нас называется гарантиями.

*  — Не понимаю. Возраст — это же и есть... сколько прожил...
    — Ни фига подобного. Возраст — это насколько износился.

*  — [Бежать] некуда. С Колымы не убежишь.
    — Ты тоже думаешь, что везде Колыма?
    — А что такого особенного на Колыме? Холод только, а так — везде люди.

*  Голос у нее был ленивый, сытый, почти благодушный... Так кошка говорила бы с мышкой, с которой когда-то не без удовольствия играла и которую никогда не поздно доесть. Неприятнее всего выглядела уверенность кошки, что удовольствие было обоюдным.

*  Есть версия, что мы с самого начала все знаем, но не во всем себе признаемся. Познание мира — это, в сущности, признание самим себе, что все так и есть; некоторые всю жизнь не могут согласиться.

*  Ты заметил? Столько тяжести кругом, натужные, угрюмые люди. Все с таким видом ходят, как будто хотят пукнуть головой.



*  — У нас женщина всегда платит за мужчину. Потому что если наоборот, он будет думать, что теперь имеет на нее право. У нас все тонко продумано. Я не хочу сказать, что у нас идеальный мир. Это было бы анкурлык, невежливо. Но все-таки у нас думают о людях, а у вас только выделываются друг перед другом.

*  Он чинил и настраивал компьютеры. "Вешайтесь, доктор, аллес, — говорил он любому, кто приходил с заявкой. — Устройство вошло в плотные слои атмосферы", — после чего быстро и легко устранял любую неисправность.

*  — Ну ладно, ладно! Куда ты! Стой, мы пешком пойдем до Киевского.
    — Катька, это садизм.
    — Почему садизм?! Наоборот, это счастье. Я хочу гулять. Я хочу, чтобы все было медленно-медленно, долго-долго, в счастливом предвкушении. Ты же точно знаешь, что я еду к тебе. Зуб даю, что не передумаю. И вот мы идем, идем, а впереди кайф. Человек всегда на него кидается, а самое-то лучшее — именно растягивать ожидание. И вот мы идем, идем...

*  Счастье — это когда все можно.

*  Не было не только революции, но и сколько-нибудь заметного ропота; для ропота был не сезон, и никакие взрывы не могли ускорить время, как не может взрыв или пожар на волжском льду ускорить приход весны. Эта полная независимость истории от человека была всего невыносимей, но нельзя ходить по кругу вечно — круг изнашивается.

*  Дольше других продержался глянец, и это было по-своему логично — в гибнущей стране все наоборот, законы переворачиваются, и наиболее жизнеспособным оказывается никому не нужное. Наверное, у этого было и материальное объяснение, — глянец кого-то прикрывал, ширмовал, шифровал...

*  Истинное свободолюбие заключается в выборе сильнейшего противника и переходе на его сторону.

*  Особенность любви в том, что ее не вообразишь, как нельзя вообразить, скажем, горячую ванну. Есть вещи, которые словами не описываются, и они-то наиболее драгоценны. Как описать, что в комнате включили свет? Вошли, включили, все стало уютным и жилым, появилась возможность жить, надежда, гармония... Вот так и тут — включили свет, и началась жизнь, а когда ее не было, о ней и помыслить было нельзя. Все стало подсвечено, на все страхи и обиды нашлось универсальное "А зато", включился дополнительный двигатель — демпфекс, трансмутатор, кезельвуар. Никакое воображение, даже самое сильное, никакая память, даже крепчайшая, не заменит присутствия живого человека, любящего нас. {...} Любовь и есть, в сущности, восторг и умиление при виде другого человека, но этого-то наиболее человеческого чувства мы почему-то давно не встречали не только на собственных путях, но и вокруг. Как левые и правые в российской политике всегда умудрялись промахиваться мимо огромного главного, с издевательской точностью попадая в десятистепенное, — так и люди вокруг интересовались всем, кроме людей, хотя ничего интересного, кроме них, на самом деле просто нет.

*  Говорила же одна злая женщина: я не Господь Бог и не кошка, чтобы любить людей.

*  — Пока я с тобой, — серьезно повторил он, — с тобой ничего не будет.
    — Ага. Если это шантаж, то я ведь и так не собираюсь уходить.
    — Считай, что шантаж. У вас всегда называется шантажом то, что у нас называется гарантиями.

*  ...брат Мишка, с которым никогда нельзя было разговаривать — он принадлежал к трудной породе постоянно защищающихся людей, уязвленных с самого начала и непоправимо, и в математику свою ушел только потому, что она идеально защищала от всего, позволяла быть высокомерным, отрицать все, чего нельзя просчитать... Ты знаешь этот тип? Их же полно на самом деле. Я их очень часто наблюдаю в ЖЖ. Извини, программеров среди них тоже страшное количество. Специфический фольклор, многословные шуточки, насквозь рациональное мышление, чистая механика, талмудизм, каббала... Кстати, они часто евреи. Тебе никогда не приходило в голову, что Бог, которого они вечно обвиняют в нетерпимости, тоталитарности и всем прочем, — гораздо терпимее, чем они все? Потому что в их мире просто нет места тому, чего они не понимают. Говоря, что они не верят, — они ведь на самом деле отрицают НАШЕГО Бога, а своего не дают тронуть никому. Страшно подумать, какой у них Бог.

*  — Никто еще не возвращался.
    — А почему?
    — Не знаю. Я вот курсирую туда-сюда, и мне тоже трудно, но я еще кое-как могу. Потому что я там вырос, и мне слетать в ваш ужасный мир — не такое уж испытание. А ваш человек вырос здесь, и когда он попадает туда — для него мысль о возвращении уже совершенно невыносима. Ну как... с чем бы сравнить? Надзиратель, допустим, может жить дома и каждый день ходить в тюрьму и обратно. А заключенный, если освободится, никогда уже не вернется в тюрьму, по крайней мере добровольно.

*  Как жить, если знаешь, что завтра... Но живем же мы, зная, что завтра кто-то попадет в автокатастрофу, кто-то не проснется, кто-то, как пелось у Цоя, в лесу натолкнется на мину, следи за собой, будь осторожен! Живем же мы как-то — только в самолете вспоминая, что смертны?

*  — У вас же каждый живет, будто делает нелюбимую работу — и главное, стопроцентно бессмысленную! Все друг друга еле терпят...

*  — Я тебе, Катя, скажу жестокую вещь. У хорошего человека не бывает много близких. Он понимает, что ваш мир вещь ненадежная, и старается не заводить лишней родни, которая была бы слишком от него зависима. Зависимые нужны людям дурным, слабым, боящимся остаться с собой наедине. Приличные люди одиноки, им нужны, как правило, три-четыре человека. {...} Мы люди нормальные, самодостаточные. Если кто влюбился сильно, как я сейчас, — уже смотрят косо. Надо уметь обходиться, не порабощать, не нагружать собой. Тоже этика.
    — Значит, три-четыре, — повторила Катька.
    — Ну, пять максимум. Один или двое — те, кто дал тебе жизнь. Один — кого ты сильно любишь. И еще один или двое — те, кому дал жизнь ты.

*  — Надо лететь. Иногда надо принимать решения. У вас очень много врут. Очень много сволочей, и они придумали всякие тормоза. Сами они, заметь, никогда их не придерживаются. Я вообще от вашей морали скоро всякие ориентиры потеряю. ... Все ваши моралисты живут по одному принципу: нам можно все, а вам ничего. Если человек говорит про мораль — все, он мне ясен.

*  В физическом отсутствии любимого — залог нашей свободы.

*  Своей дачи у них с Сереженькой не было, хотя в лучшие времена он периодически заводил разговор о том, что Подуше нужен воздух, живая ягода... Он вечно выискивал себе какие-то новые занятия, надеясь, что хоть в них реализуется вполне: в самом деле, должно же быть на свете занятие, для которого он рожден? Может быть, дача. Построить домик, разбить грядки. В чужом пространстве Сереженька реализовываться не умел, ему необходимо было выгородить для себя личное, где не будет конкуренции. Но ведь на даче соседи. Наверняка начались бы разговоры о том, что вот эти-то, сволочи, наворовали, у них-то хоромы... Вечно ставить себе недостижимый образец и с ним воевать, мучительно завидуя. Как она раньше терпела все это? Дача ведь тоже превратилась бы в бесконечные унижения, как же иначе, с Сереженькой по-другому быть не могло, — опять мы самые лучшие и опять нам хуже всех...

*  — Кать, у нас нет разницы между взрослым человеком и это... так сказать, детским. У вас если старик или ребенок — все, любые грехи списываются. А у нас не так, у нас ребенок наравне с родителями отвечает за все. И почему ребенок — если он, допустим, дурак и хулиган — более достоин спасения, чем, я не знаю, писатель? Профессор?
    — Потому что дети лучше, — упрямо сказала Катька. — У тебя нет своих, а объяснить это нельзя.
    — Чего объяснить нельзя, того не существует. У вас имманентные признаки в основе всего: чеченец, еврей, старый, больной... Надо же не по этим признакам оценивать.
    — А по каким? Типа полезность для общества?
    — И про полезность у вас неправильно. Кто полезный для общества? Стивен Хокинг? У нас таких полно, я тебе говорил. В любой матшколе. Бугай какой-нибудь, чтобы работать? У нас роботы работают. У нас кто хороший, тот и полезный, это же такая элементарщина.

*  Катька очень любила вещи этого времени, да и само время любила, хотя несколько стыдилась собственного дурновкусия: Тулуз-Лотрек, Бердслей... Для художника пристрастие к этому стилю было чем-то вроде дилетантской любви полуинтеллигентных девушек к серебряному веку, о котором они понятия не имели. Серебряный век был прежде всего эпохой махровой пошлятины, и Бердслей был пошлятина, но тут уж Катька ничего не могла с собой поделать. В конце концов, куда большим моветоном было превозносить Филонова или утверждать, что нет никого выше Ван Гога, вот там живопись, а все остальное литература. На их курсе в полиграфе были такие гении, пускатели пыли в глаза, — рисовали они, как правило, очень посредственно, но трудоустроились исправно, ибо умели себя подать.

*  Судя по переписке, тогда все время ездили друг к другу и ходили в гости; была тьма общих воспоминаний и ритуалов... Переписка была одним из бесчисленных сложных обычаев этой затхлой, устоявшейся и насквозь ритуализованной жизни: гостей полагалось принимать так-то и так-то, иметь то-то и то-то, на дачу выезжать в определенное время и в определенное же возвращаться в город, — ритуалами была пронизана жизнь в любой угасающей стране, соблюдение их становилось важнее смысла, и вместо связи, долженствовавшей съединять в монолит всех граждан небывалого общества, остались письма. Революция, как всегда, первым делом отменяла ритуалы...

*  Все письма были грамотные, со странными и тоже общими особенностями пунктуации: обязательные и ненужные обособления "однако", "тем не менее" и "тем временем" — вообще запятых было больше, чем надо, частая советская ошибка, свидетельство избыточности; лучше перекланяться, чем недокланяться.

*  Всего ужасней было то, что иногда прорывалось в этой переписке и нечто живое — "Очень скучаю, особенно ближе к вечеру" в армейском письме Медникова-сына (только в казарме, в больнице, да, может быть, в тюрьме может быть такая невыносимая, стонущая, одинокая тоска); или "Часто думаем про вас, дорогие мои, как вы там", в письме Медникова и его матери — к его жене и сыну, уехавшим на курорт (в этом трогательном семействе сохраняли все письма — и те, что уходили в Мисхор, потом торжественно привозили домой, дабы объединить в общей хронике; наверняка ведь и фотоальбом вели!). Преобладало же ощущение невыносимой тщеты всего: жили Медниковы, болтались Шалтаи, ходили в Эрмитаж и на Дворцовую площадь Сомоновы, и от всей их жизни осталось только — вот. Предъявить было, в сущности, нечего. Как камешки, с трудом добытые с глубины, — письма, вынутые из времени, ни о чем больше не сообщали, кроме того случайного, никому не интересного, что было в них написано. Стоило ли? Ничто ничего не стоило. Нынешний человек не писал и таких писем, разве что отправлял е-мелю по сугубо конкретному поводу, сопровождая ею попутно посылаемый финансовый документ... В семейственной переписке {...} информация играла десятую роль, все главное было за строчками, а теперь не было никакой возможности его оттуда извлечь.

*  Правда — то, о чем договорились, а теперь никто и ни о чем не мог договориться.

*  Если все равно вставать по будильнику, что толку греться последние минуты под одеялом?

*  Ужасно, наверное, знать, что все вокруг тебя обречены, — и единственным утешением остается ничтожество всякой жизни.

*  — А куда он вставляется?
    — Спрашивающий подставляется.

*  — Игорь! Ты что! Зачем?
    — Да ну, дрянь всякую... Я считаю, ничего не должно оставаться. {...} Все надо жечь. У нас никогда никаких документов не хранят.
    — Почему?!
    — А зачем? Что они тут создают иллюзию жизни? Жизнь в другом. Берегут друг друга, сохраняют письма, перевязывают ленточкой... Надо уметь прощаться, уметь все рвать. А жизнь всех этих Медниковых-Болтаев мне вообще отвратительна. Какое-то ползанье. Ничего не жалко. Здравствуйте, дорогие мои, пишу вам из Мисхора, погоды стоят хорошие. Вчера записался на процедуры, просил контрастный душ, но большая очередь, в результате согласился на стрельбы и подъем переворотом, но не сумел выполнить норматив и теперь буду с сержантом тренироваться по утрам. В последнее время спина болит меньше, но плохо двигается левая рука и трудно дышать по ночам, советовали растираться желтком яйца с сахаром, потом добавить три капли коньяка, стакан муки и щепоть корицы, и запекать до появления хрустящей корочки. У меня все хорошо, помидоры стоят рубль кило, в прошлом году были восемьдесят коп, но говорят, что теперь просто нет урожая, потому что Люда вышла замуж за своего институтского товарища Петю, приводила к нам, очень милый мальчик, хотя немного заносчивый и, кажется, увлекается очень музыкой. Больше мне не пишите, потому что в живых все равно не застанете, а те бусы, которые ты, Маша, взяла у меня, когда в прошлый раз гостила, а сказала на домработницу, пожалуйста, носи, если они тебе нравятся. Ваш муж и отец. Ненавижу родственные связи. Вечно быть обязанным чужому, в сущности, человеку, с которым тебя связывает только кровь...

*  — Скажу тебе страшную вещь, но ведь злых и добрых тоже не бывает. Совершенно дутое разделение.
    — Как — не бывает?
    — Обыкновенно, как... В одних условиях делаешь добро, в других зло. Одному человеку сделаешь все, а другому ничего. Добро — вообще выдуманное слово...
    — А зло?
    — И зла нет. Что такое зло, скажи на милость? Есть страшный грех самодовольства, я его понимаю. Есть грех последовательного и сознательного мучительства ближних, вызов Богу — свойство очень редких персонажей... Есть трусость, которая, в сущности, ограниченность ума.

*  ...наш муж был ужасен именно неумением прямо отвечать на вопрос.

*  Да, Веллер ему нравился, Веллером была заставлена целая полка — идеальный писатель для альпинистов, алкоголиков, компьютерщиков и прочих неудачников; ведь и их разговоры состояли либо из монотонных баек про то, как лейтенант утопил в очке документ и полдня доставал его, либо из невыносимой банальщины на тему "смысл жизни". Веллер попадал в эту таргет-категорию с меткостью самонаводящейся ракеты.

*  Голова ее работала лихорадочно, упорно, маниакально, — она понимала теперь, что такое сознание сумасшедшего. В нем не остается места ни для чего, кроме сверхидеи, все зациклено на ней: в сущности, норма — это и есть разнообразие, способность переключаться с одного на другое. С ума сходит всякий, кто ждет опоздавшего ребенка, всякий, кто прислушивается к боли, приговоренный, реже влюбленный — нет более противоестественного и гнусного состояния, чем сосредоточенность на единственной, раскаленной болевой точке...

*  — Ведь несчастная любовь — это что? Это первый, в сущности, класс. Страдания для дураков. Настоящие страдания — это когда счастливая. Вот тогда все уже очень серьезно. Это как раз наш с тобой случай. Сразу начинаешь понимать, как все устроено... Из двух получается одно совершенное существо. А совершенному существу лучше видно все, что здесь происходит: этот ужас, эти проблемы... Когда я один, я же наполовину все вижу, так?
    — Точно. И я тоже. Я без тебя все понимаю какой-то одной половиной ума, а по-настоящему до меня не доходит. И все время задыхаюсь, как будто у меня легкое отрезали. Я так тебя люблю, Игорь, я так ужасно тебя люблю, я так люблю тебе это говорить.
    — Ну а как же, это ведь рапорт о большом достижении. Я даже не знаю, бывают ли достижения круче.

*  — И в сорок первом никуда не поехала, и сейчас никуда не поеду.
    — Ладно. А почему?
    — А потому что некуда. У меня знаешь как двоюродный брат говорил? С Колымы не убежишь.
    — Ты тоже думаешь, что везде Колыма?
    — А что такого особенного на Колыме? Холод только, а так — везде люди.


*  — Тут какая власть ни начнись — они через три года все то же самое делать будут. Мне мать рассказывала: отец все говорит — новый мир, новый мир! Трех лет не прошло, как все опять завернуло. Посади американца — он через год запьет, через два проворуется, а через три все сделает как было.

*  — Если руки не оттуда растут, то они на всю жизнь так.

*  — Вы, наверное, хотите узнать, зачем я это делаю? — спросил мальчик.
    — Нет, я уже поняла, зачем вы это делаете. Я только не уверена, что по нынешним временам этого достаточно.
    — Совершенно достаточно. Иногда мне тоже кажется, что уже ничего не спасешь, но задумываться о таких вещах вообще вредно. Если задумываться об очевидном, можно забыть свои обязанности.

*  — Видишь ли, он технический гений, и у него в самом деле очень плохо с языками. Он на родном-то заговорил только в пять лет, когда уже свободно читал. Читает запросто, а говорит с трудом. Ему это не нужно.

*  Так открылся универсальный рецепт спасения человечества: его оказалось достаточно всего лишь переселить. Дело даже не в том, что Земля — маленькая и тесная планета. Она большая, места всем хватит. Проблема в том, что она слишком давно заселена: переезд — необходимый и приятный стресс, даже квартиру надо менять раз в десять лет, а можно и чаще. Шутка ли — вечно жить в одном доме! Переезд сплачивает, забываются мелкие раздоры, начинается как бы новая жизнь. Главное же — на Земле все подспудно чувствовали, что их сюда сослали. Слишком много было паханов, надсмотрщиков, шутов — все как в лагере, и здравые социологи давно бы уже заметили это сходство, если бы обладали хоть малой толикой фантазии. Ясно же, что такие отношения могли сложиться только в насильственно созданном коллективе. А земляне все спорили, откуда на Земле возникла жизнь. Неоткуда ей было возникнуть, кроме как из другого, прекрасного мира, где она зародилась естественным путем, — а потому и отношения на Земле были, как во всяком насильственном и замкнутом сообществе.

*  Это примета времени — зло без причины, наделенное чудовищной, бесцельной силой. {...} Радикальный ислам тут вообще ни при чем, он тоже станет жертвой, только чуть позже. Я же говорю — первые и вторые уравнялись и взаимно уничтожились, пришли третьи, не желающие ничего присваивать. Ты же не отбираешь соломинку, если давишь двух муравьев? Они и не враги тебе, в сущности. Тебе просто нравится давить.
    И что это зло будет делать дальше?
    Пока не знаю. Наверное, появится какая-то четвертая сила, которая его уравновесит, низведет или поднимет до себя, взаимно уничтожит... а победит, как всегда, пятая. И так до бесконечности. Только зло все злее, и культурка, которую оно успевает выстроить в старости, все беспомощнее. Посмотри, каким умирал серебряный век — и какой гибнет ваша красная империя. Эмигранты грустили по России Блока, а ваши будут вспоминать "Кавказскую пленницу". {...} Всякий раз, когда начинаешь с нуля, что-то уходит. По-настоящему прекрасное можно создать, только когда детски веришь, что оно не будет разрушено. А если не верить — зачем и трудиться? Все равно какую-то часть души будешь экономить.

*  Он достал из кармана земную зажигалку и поджег белый прямоугольник. Он мгновенно вспыхнул и сгорел без дыма, как дачные письма.
    — Игорь! Зачем! Это же от матери!
    — И что? Мать — она во мне, а не в записке. Что ты заставляешь меня банальности говорить, честное слово! Вещь выполнила свою миссию, передала информацию. Хранить, душу травить... фетишизм землянский... По-хорошему, и домой не стоило заходить. Знаешь, почему у вас все хранят? Потому что не верят ни черта. Письма, записочки берегут, как доказательство...

*  — Понимаешь ли, я ведь тоже знал, что рано или поздно... и скорее рано, чем поздно... Очень уж все было хорошо. Мы такие были беззащитные, такие беспечные... Собственно, ведь и ожидание катастрофы, — оно тоже может быть по двум причинам. Либо все слишком отвратительно, либо чересчур замечательно. И в том, и в другом случае скоро все кончится.

*  Обречено всякое сообщество, которому хорошо вместе. Его мир раздавит.

*  — И в какой, интересно, момент у вас отбраковывают этих несчастных?
    — Да в детском саду еще. Все же понятно. У нас один был, очень любил кошек мучить. И девчонок. Неделю к нам походил, и больше его никто не видел.
    — Жестокий механизм.
    — Почему жестокий? Что, лучше было бы, если б он всю группу перезаразил?

*  ...стараясь отвлечь его от мрачных мыслей и переключить на злопыхательство; она давно знала, что для мужской злости это самый безобидный выход.

*  Палачу всегда кажется, что он с жертвой в заговоре. Так ему проще действовать.

*  — Если ты такой умный, почему сам не пишешь?
    — Да вот еще, была охота.

*  — Но это же вроде загробной жизни! Умом я прекрасно понимаю, что ее нет. Совершенно не надо быть атеистом, каким-нибудь упертым, с принципами, — чтобы понимать насчет загробной жизни. Я по утрам особенно четко вижу. Ничего нет, совсем. Очень может быть, что и Бога никакого нет, прости Господи, — Катька перекрестилась. — Это знаешь на что похоже? Вот как будто есть дверь, а за ней стена. И ты это видишь совершенно четко. Буратино проткнул холст, он легко протыкается, — не принимать же это все за действительность, — она обвела рукой заросший сад с сухими бодылками дурмана и дудника. — А за холстом настоящая действительность, которую лучше не принимать в расчет вообще. Глад, мор и скрежет зубовный. Буратино об нее нос сломает. Стена в чистом виде. Но самое продвинутое Буратино, самое умное, самое крепконосое Буратино каким-то самым-самым краем сознания догадывается, что эта стена так себе. Что ее по крайней мере кто-то построил. И по крайней мере сама я откуда-то попала внутрь. Вот тут начинается самое интересное, поверх обычных споров "есть Бог — нет Бога". Вслед за этим детским неверием — все ясно, ничего нет, — что-то такое есть, я понятно излагаю?

*  — Когда человек не может ничего изменить, он естественным образом бежит.

Комментариев нет:

Отправить комментарий