25 февр. 2008 г.

Дмитрий Быков — ЖД (3/3)

...раньшЕ

Быков ЖД поэма обложка*  {...} Возрастное, подумал Громов. Он столько раз мечтал попасть в Москву и вдохнуть все, чем дышал здесь когда-то, — но теперь здесь нечем было дышать. Мы каждый раз хотим вернуться — и забываем, что, пока нас не было, возвращаться стало некуда. Это и есть самая страшная насмешка. Это все равно что в учебке все время мечтаешь о еде — а потом привыкаешь, и ничего уже не надо. Любой, кто уехал, должен знать, что вернуться нельзя.

*  Ночью броня наша уязвимее, и в первые минуты после пробуждения хочется ласкового слова; в России всегда заставляют вставать рано, бежать быстро, в громовской учебке в свое время не давали даже оправиться перед утренним бегом на 3 километра — чтобы вкачать в человека очередную дозу дневной жестокости и бесприютности, чтобы с этим чувством он и прожил день.

*  Если человек не хочет спасаться, как его силком потащишь?

*  Счастье, о котором ты предупрежден, всегда обманывает.

*  Что не имеет конца — не имеет смысла, {...} но что не имеет смысла — не имеет и конца.

*  Тут все делалось медленно, ме-е-едленно, ибо медлительность есть власть...

*  В это же самое время в Москве, в Генеральном штабе, пилили бюджет генерального сражения.

*  Все на свете обусловлено множеством факторов; проблема только в том, что и факторы эти говно, и все на свете говно, и скучно разбираться, что чем обусловлено.

*  — Что за меб твою ять?! — выругался Колесов. — Генерал-майор Пауков! Почему проспала разведка?!
    Истинный варяг, он и теперь в экстремальной ситуации, когда им порушили весь митинг, прежде всего желал не принять срочные меры, а выругать виноватого.

*  Когда выхода нет, опыт приобретается сам собой.



*  — Все, что вы говорите, можно счесть законченным бредом. Мне вообще интересно было бы спросить хоть одного честного священника: есть у него абсолютное доказательство бытия Божия, которое нельзя было бы списать на личный мистический опыт, непознаваемое, неописуемое, неназываемое и прочую демагогию?
    — Нету, — развел руками отец Николай. — Это и есть основное доказательство. Если б оно было, у нас был бы не Бог, а воинский начальник. Я хочу, чтоб было, а его нет. Тяга к нему так настоятельна, так неизбывна, что обязательно что-то угадывается. Там такое большое пустое место, что очистить его кто-то мог только сознательно, дабы оставить пространство для домысла и нормальной жизни.

*  Громов так себя воспитал, что любое сочувствие казалось ему унижением, и жалость он мог принять только под маской жалобы.

*  Штука в том, что революции учащаются, а восстанавливаться все трудней. Так что каждый раз труба немного пониже и дым чуть пожиже. Вот почему выживает все худшее: так в ритме заложено. Чуешь?
    — Я в такие умозрения не верю.
    — А во что веришь? В факты? Мало тебе фактов?
    — Это все вещи непознаваемые. А вот дело свое делать — это да, это нам дано в ощущении.
    — Да на кой его делать! — взорвался Волохов. — Что толку его делать, когда механизм заведен!
    — Для себя, — сказал Громов.
    — А смысл? Чтобы себя правильным считать? Кто тебе, капитан, в детстве успел внушить, что ты такой неправильный? Может, правильно не делать ничего, а тихо лежать, глядеть в небо, надышаться напоследок? Осталось-то с гулькин хер!

*  Квартира выходила окнами на поле и три трубы, а балкон лестничной клетки — на окраинный спальный район. Громов любил туда выходить и смотреть, как люди возвращаются с работы. Почему-то все время была весна, небо было зеленое. Вероятно, он запомнил один-единственный вечер, самый первый, с горьким запахом пыли и почек, — и все остальные поместились в него. Мы ведь о каждом периоде нашей жизни помним что-то одно: одно пробуждение зимой, ознобный путь в школу, тошнотный контрольный свет зудящей лампы; один весенний вечер на балконе; один просторный июньский день со шторами на сквозняке и блаженной прохладой, гладящей разгоряченное тело.

*  Он не стал звонить родителям, к тому же мобильный разрядился. Можно, конечно, по автомату — мелочь-то найдется, — но он никого не хотел предупреждать: сначала — потому что не был уверен в отпуске, потом — потому что не был уверен, что доберется, теперь — потому что не хотел портить радость. Счастье, о котором ты предупрежден, всегда обманывает.

*  Командировочный при возвращении не сразу вписывается в домашнее время. Столько всего с ним случилось, столько пространства пересек — а тут болото.

*  Отпуск после долгой и трудной работы — вещь хорошая, но что, если работа совершенно бесмысленна? Громов научился ее, вместе с бесмысленностью, переносить — и находил в этом даже наслаждение, хоть и необъяснимое; однако вернуться из такого мира в нормальный было почти невыносимо.

*  Лузгин, впрочем, ошибался, думая, что Громов кого-то винит. Праведник начинает праведную жизнь, как иной спасается из горящего дома, — сам Толстой предпочитал эту метафору всем другим и никогда не обижался на тех, кто не спасается. Он искренне их жалел.

*  Ностальгия — сильный наркотик, особенно для тех, кому нечем больше позолотить бездарную трату времени.

*  — Пойми, всякая война в сегодняшнем мире нужна не для окончательной победы. Окончательных побед больше нет. Последняя была в сорок пятом, почему ее так и празднуют. Теперь — только встряски, чтобы кровь не загустела. {...}
    — Вы немножко недодумали, — тихо сказал Громов. — Вы не учли, что война — это не так просто.
    — В каком смысле?

*  — Война меняет людей. Русская война — в особенности. Москва от нее отгородилась, но в стране она идет. И она не может кончиться просто так. Она переместится на улицы, как чеченская. Войны нельзя бросать недоигранными. Их надо либо выигрывать, либо проигрывать.
    — {...} Но пойми, есть цветущая сложность зрелой нации. Зрелая нация не может существовать изолированно от всех. Автономия белых — это не уничтожение черных или желтых. Это выработка культурных стратегий для всей страны...
    — Не может быть общих стратегий, когда война проиграна, — упрямо повторил Громов. — Объединяет только победа. Если не будет победы, не будет и страны. Все распадется.

*  "По пути всякой плоти", — сказал бы ему отец, если бы мог. По вечному пути, по которому пройдешь и ты, — тебя тоже постепенно перестанут интересовать все вещи, кроме собственной физиологии; мир устроен справедливо — так, чтобы уходящий утратил почти все способности и не мог уже в полную меру переживать ужас своего распада и ухода; так, чтобы и миру не жаль было терять отработанный материал. {...} Всякий старик утешается тем, что молодые когда-нибудь раскаются, — других утешений в его убожестве нет.

*  В спальных районах стариков действительно загружали по полной програме: у них едва оставалось время проглотить обед. Жизнь здесь — стихийно или по иезуитскому плану социального министерства — была организована так, чтобы старики плавно перетекали из одной очереди в другую, устраивая свои пустяковые дела. Очередь стояла за всем — за дешевым обезжиренным творогом в молочной палатке, за справкой, которую требовалось возобновлять ежемесячно, за одеждой, выдаваемой по социальной программе и все равно никуда не годной, — но старики, по вечной неуверенности и скопидомству, брали и такую. Все они жили в ожидании загадочного крайнего случая, не догадываясь, что крайний случай давно наступил и что в их ситуации такое ожидание было непозволительным оптимизмом.

*  Троллейбус ехал медленно, скрипя и дребезжа. Тут все делалось медленно, ме-е-едленно, ибо медлительность есть власть, а тут было сразу много властей: власть времени, власть распада, просто власть, а человек, существо быстрое, ничего тут не мог и не значил. Человеку тут ничего было нельзя в силу этических, физических, юридических, биологических и климатических причин, и каждый имел 99 оснований ничего не делать, а тот, кто делал, был всегда и во всем виноват.

*  За годы работы с коренным населением он успел понять о нем многое, но никогда не отдавал себе отчета в истинной мере его беспомощности. Оно в самом деле ничего не могло, когда дело касалось будущего. Жизнь коренного населения протекала в бесконечно тянущемся настоящем. На все вопросы о завтрашнем дне ответ был один — "Как Бог даст"; и Даждь-бог давал завтрашний день, а Жаждь-бог отбирал вчерашний, и не было случая, чтобы завтра не наступило; так что же о нем и беспокоиться? Перед будущим, вторгающимся в сегодняшний день, коренное население испытывало панический ужас.

*  Вы поймите, Алексей Петрович, — вкрадчиво продолжал Эверштейн. — Это в варяги можно записаться. А в хазары не принимают. Ведь у вашей элиты никогда не было другого желания, как только стать нами. Вы всегда хотели быть как мы, перенимали все наши черты... Вам невдомек, что все это не имеет смысле без одного маленького элемента, без крошечной гаечки — без богоизбранности, богоизбранности, Алексей Петрович! Каждый хазар — частица мировой души; у каждого их нас, конечно, лишь бесконечно малая ее часть, ибо душ было сотворено, как сказано в книге, всего 600 тысяч, а нас уже гораздо больше. Но у других-то ее вовсе нет, понимаете? Поэтому у нас все получается и будет получаться, поэтому для Всевышнего только мы имеем цену, и именно поэтому к нам нельзя ни прибиться, ни затесаться. Вас просто нет, понимаете?

*  В это же самое время генерал-майор Пауков составлял диспозицию для будущего генерального сражения. Стратег, он хорошо знал, как пишутся диспозиции. Они все равно никогда не исполнялись. Варяги воевали как Один на душу положит, подчиняясь внезапным велениям сердца и прихотливому движению боя. В конце концов всегда наступал предел, за которым бесчестье и гибель, — и на этому пределе коренное население обязательно совершало подвиг, такова уж была его природа, не только ратная, но и бытовая. В реальном сражении Пауков пасовал, ибо не чувствовал ни духа войска, ни настроя противника; он не умел предугадывать чужие замыслы и внушать бодрость собственным подчиненным, — но диспозиции выходили у него круглы, пространны и внушительны.

*  Главным условием бурного функционирования варяжства и хазарства было именно темное пятно на месте эсхатологии, отсутствие представления о цели — она должна была мистическим образом открыться в момент ее достижения; никто не смел заглядывать за черно-звездную завесу, пока длится путь. Лишь очень немногие варяки и вовсе единичные хазары могли представить себе, что за темной завесой нет решительно ничего, кроме самоуничтожения, — оно и есть высшая форма власти над миром, та стадия, на которой мир становится не нужен... но до этого почти никогда не доходило. Все они ждали генерального сражения, не представляя, за что сражаются. Это было даже забавно. Гуров жалел их в такие минуты.

*  Ударная бригада ЖДов "Возмездие", по обыкновению, гнала перед собой толпу коренных жителей Дегунина — стариков, женщин и детей. Прикрываться стариками, женщинами и детьми — излюбленная хазарская тактика не только в дискуссиях. В хвосте колонны ехал громкоговоритель.
    — Вот старики, женщины и дети! — кричал комментатор. — Преступная власть давно уже не платит пенсий старикам, пособий женщинам и подачек детям. Кровавый режим стреляет в стариков, женщин и детей. Старики, женщины и дети предпочитают смерть такой жизни. Старики, женщины и дети, подберитесь, марш-марш!
    — А вот кому пирожков! — кричали женщины.

*  Часть казачьего отряда Батуги набросилась на стариков, женщин и детей и принялась топтать их с утроенной силой, чтоб чужие боялись. ЖД радостно наблюдали и фотографировали.
    Корреспондент журнала "Daily week", ангажированный ЖДами для освещения генерального сражения, заносил в портативный компьютер: "Нельзя сказать, чтобы спасение заложников было приоритетной задачей русских войск".

*  В его голове мгновенно выстроилась истинно хазарская схема. В эту секунду он и помыслить не мог, что подобное хитроумие варягам не свойственно; роковым дефектом варяжства и хазарства была именно неспособность допустить, что в мире существует иная логика, отличная от их собственной. Варяг во всем видел подлый шантаж, хазар везде обнаруживал заговор — и если версия не подтверждалась, предполагал в этом лишь более глубокую конспирацию. Бог распоряжался только хазарами, все прочее было делом рук человеческих.

*  В этом городе была улица Соборная, переименованная в улицу Розы Люксембург, а потом обратно в Соборную, а потом в Первую Патриотическую. Второй Патриотической в городе не было, потому что родина у нас одна, сынок, да и от той, если честно, мало что осталось. Все улицы в этом городе были переименованы по три-четыре раза, и потому ходить по ним не было никакого удовольствия.

*  Господи, что сделала с нами жизнь! Мы, привыкшие, что нас на каждом шагу запрягают или подкупают, не верим, что нас могут просто любить!

*  ...в эвакуацию отправляли в нечале войны, когда казалось, что все всерьез; ехали главным образом отрепья среднего класса, городские мещане, те, по кому война ударила бы в первую очередь, ибо элите ничего не делалось ни при каком раскладе, а низам нечего терять.

*  Никогда ни к кому не надо привыкать, особенно в отпуске.

*  {...} Отдельные участники представления давно уже догадывались о его сугубой декоративности, а Маша и Громов так и попросту знали, и знание это объединяло их крепче всякой любви. Я даже вам скажу ужасную вещь. Я даже вам скажу, что любовь и есть это знание о последних вещах, и только те крепко любят друг друга, кто понимают эти вещи и понимают, что другой понимает. Красота — дело десятое, она лишь знак причастности к последним вещам, принадлежности к ним: она сама — одна из них. Нет никакой красоты, кроме обреченности; красота и есть высшая форма обреченности, она для того, чтобы мы острей, ясней чувствовали: умрет все, все, даже и это. Более точного определения любви нет и никогда не было.

*  Множество пассажиров и новобранцев, генетической памятью коренного населения помнивших главные заклинательные слова, исписывали ими все доступные поверхности, в критические минуты вырезали их на столах, стенах, заборах, — но бесполезно, волшебные слова утратили смысл. Пишет новобранец на стене вагона — "Х...!" — но никакой ветер не прилетит спасать его от армии; вырезает бедный васька ножиком в тамбуре — "Х...!" — но язык давно не слушается бродячего поэта, забылся, ушел на глубину.

*  Поезд тронулся, и Громов поехал по железной дороге на войну, которой больше не было, воевать за страну, которой больше не было. Только и была железная дорога. Врут, что можно сойти с поезда. Ну, сойдешь ты, а дальше что? Дальше снова дорога, которая только кажется степной и пыльной. На самом деле она тоже железная. Других на этой территории нет.

*  — {...} Все это глупости. Вот же перед вами обычный ребенок. И ему надо жить. И всем нам придется это делать, понимаете? Не будет никакого конца света. Слишком все было бы легко, если бы случился конец света. Я бы сама не против, но как-то пока не получается.


Не одна в поле дороженька,
Не одна самодельная... —
Не одна в поле дороженька,
Не одна беспредельная.
Не одна в поле дороженька,
Не одна самокатная,
Не одна в поле дороженька,
Не одна сыромятная...

Не одна в поле дороженька,
Не одна самоцветная,
Не одна в поле дороженька,
Не одна неприветная.
Не одна в поле дороженька,
Не одна, быстротечная,
Не одна в поле дороженька,
Не одна, бесконечная...

Не одна в поле дороженька,
Не одна безлошадная.
Не одна в поле дороженька,
Не одна безотрадная.
Не одна в поле дороженька,
Не одна беспощадная.

Не одна в поле дороженька,
Не одна колокольная,
Не одна в поле дороженька,
Не одна подневольная,
Не одна в поле дороженька,
Не одна баламутная,
Не одна в поле дороженька,
Не одна бесприютная...
Не одна в поле дороженька,
Не одна беспечальная,
Не одна в поле дороженька,
Не одна безначальная.
Не одна в поле дороженька,
Не одна бессердечная,
Не одна в поле дороженька,
Не одна бесконечная.

Не одна в поле дороженька,
Не одна неплакучая,
Не одна в поле дороженька,
Не одна негорючая,
Не одна в поле дороженька,
Не одна беспечальная,
Не одна в поле дороженька,
Не одна безначальная...

Комментариев нет:

Отправить комментарий