25 февр. 2008 г.

Дмитрий Быков — ЖД (1/3)

Быков ЖД поэма обложка*  Все идет в одно место.
Экклезиаст, 3:20

*  Не каждого расстреливают, хотя в принципе каждый достоин.

*  Пошлость потому и пошлость, что всегда останавливается, не доскребаясь до дна и довольствуясь половинчатостью.

*  — Знаете... Я не принадлежу, конечно, к ЖД, я ни к кому не принадлежу, я всегда немножко сбоку, потому что уже такой у меня характер, испорченный долгим рассеянием. Хазарское неверие мое. Но когда вы вернетесь таки в свою Россию, вы вот на что обратите внимание. Вот ви приезжали сюда. Ви могли пойти к врачу — и у вас не было чувства, что этот врач ненавидит вас. Ви могли подозвать полицейского — и не боялись, что он вас за просто так схватит и отправит в участок, и там отобьет вам почки, и ви кровью будете писить три дня... А когда ви приходите там к врачу — вам с порога внушают мысль о том, что лучше бы ви уже умерли, чем отнимать время у такого занятого человека, у которого на участке еще 50 глухих старух, которые смотрят на него, как на Господа Бога, а он только и думает: хоть бы ви все передохли...

*  Любимый прием всех альтернативщиков: идея внедряется как бредовая, потом ты веришь, потом понимаешь, что только так и могло быть. Любая интерпретация истории верна, 5 пункт "Памятки альтернативщику", которую он же сам вывесил на двери отдела. Пункт раз. Никто не знает, как все было. Пункт два. Все источники в той или иной мере сфальсифицированы. Пункт три. Нет истины, есть лишь ряд асимптотических приближений к ней (Набоков). Пункт четыре. Фоменко и Носовский — дураки, но дело их не пропало. Пункт пятый: смотри выше. Шестой, или главная логическая теорема. Если какое-либо утверждение является верным, то верно и обратное. Седьмой: забудь все прочитанное и марш работать.

*  Любой обиженный немедленно начинает проповедовать свободу.

*  Это и есть ущербность... Когда человек чувствует, что он не стоит настоящей дружбы, он придумывает себе спасение обездоленного. Чтобы обездоленный любил его из благодарности.

*  Когда слишком грустно, уже смешно.


*  ... Это во многих отношениях неправильная книга. Я хотел бы написать ее иначе, но не думаю, что это возможно. Мне не так уж важно было написать хорошую книгу. Мне важно было написать то, что я хотел.

*  Громов медлил. Ему не нравилась эта тишина. На войне никогда нельзя действовать по расчету — всегда по наитию.

*  Он понимал священное — или, как он любил говорить, сакральное — значение каждой буквы в уставе. То, что могло неармейскому человеку показаться бессмыслицей, на самом деле бессмыслицей и было, но эта великая тайна не для всех. Могучую системообразующую силу бессмыслицы — ибо все смыслы могут когда-нибудь оказаться неверны, бессмыслица же никогла, — понимали по-настоящему только военные люди...

*  ...война есть непредсказуемое занятие, в котором каждый из нас не может сегодня знать того, что надо было делать вчера.

*  Слаб контрпропагандист, который на вопрос об успехах вероятного противника ... начинал отвечать всерьез и с цифрами. Истинный политрук в ответ на такой вопрос либо заносил солдату звездюлину в грудак, либо — если был брезглив или, подобно Плоскорылову, страдал одышкой — сдавал его в Смерш, где солдату быстро все становилось понятно, ибо перед смертью, говорят, человек сразу все объемлет умом, только не успевает поделиться.

*  Бессмысленно допрашивать тупую деревенщину, изгаляться над крестьянами с их однообразными ответами и полным неумением выкручиваться. Воронов, напротив, извивался ужом. Евдокимов не знал за ним никакой вины и с интересом наблюдал за тем, какую вину придумает сам Воронов. Это было самым увлекательным в работе с интеллигенцией.

*  Непростительная жестокость — убивать человека, уверенного в своей правоте. Прежде чем ставить кого-либо к стенке, следует сделать так, чтобы жертва сама себя приговорила.

*  Не будет ли в высшей степени равновесно, если Калинин за случайный, пусть так, и одиночный выстрел в ногу расплатится закономерным залпом в грудь? В казни ведь важна эстетическая соразмерность, адекватность искупления. "Сим провинился, сим казню, сим очищение свершается, аже кто помилования взыскует — на хер, на хер!" — процитировал он с особенным наслаждением глас осьмый из свода песнопений "Нельзя помиловать".

*  Кается пища, извивается или, напротив, встречает смерть мужественно и достойно — она все равно пища, и никаких оправданий у нее нет. Она, собственно, и не виновата. Злимся ли мы на хлеб? А?

*  Воронову капитан показался приличным, добрым, он любил поговорить с солдатами — Воронову и в голову не могло прийти, что некоторые иереи говорят с солдатами не потому, что любят солдат, а потому что любят поговорить.

*  Святых тайн числом две. Тайна номер один заключается в том, что все происходит на самом деле, в чем некоторые сомневаются. Тайна номер два, она же главная, заключается в том, что истинная цель всякого истинного воина заключается в том, чтобы погибнуть, и путь воина есть путь гибели, а потому, рядовой Воронов, ваше главное предназначение исполнено. Генеральною целью русского офицерства и всего русского воинства является истребление русского солдатства и оставление достойнейших. {...}
    Осознали ли вы, что завтра не только искупаете свою вину, но совершаете высшее свое предназначение? У армии нашей нет никакой иной цели, как только перевод солдата в совершенное состояние. Никто не должен просто жить, понятно вам сие, рядовой Воронов? Жизнь есть мерзостное существование, которое должно быть преодолено. Ни секунды комфорта подлому телу с его низменными запросами, ни секунды напрасного лежания просто так! Солдат долже быть всегда занят, а всегда занят только мертвый солдат. Я поздравляю вас, рядовой Воронов, с тем, что завтра на рассвете вы станете идеальным солдатом!

*  Был такой страх, о котором он не мог рассказать родителям ничего внятного, главный ужас детства, особенно ужасный потому, что им ни с кем нельзя было поделиться: обо всех мы читаем в книгах или разговариваем с другими, но я — это я, и сейчас это я, и вот сейчас я. В каждую следующую секунду ужасное продолжалось, от него не было избавления. Любой кошмар можно вообразить и забыть, но от мысли, что все происходит именно с тобой, некуда было деваться.

*  Перед войной настолько не было смысла ни в какой деятельности, что все, у кого был доступ к компьютерам, либо писали бесконечные и бессмысленные ЖД, либо раскладывали пасьянсы.

*  Просыпаясь утром и глядя на Женьку..., Волохов думал: почему умереть не сейчас? Смерть давно постоянным фоном входила в его мысли — то ли было виновато предчуствие войны, ... то ли он, историк, привык подводить итоги; где гарантия, что умрешь не сегодня? ... В Москве, где давно уже не было никакой жизни, но смерть медлила, — умирать не хотелось, хотелось посмотреть, чем кончится; но тут, рядом с Женькой, — право, хоть и в 28 лет, а не жаль было бы сдохнуть, чтобы не смазывать впечатления.

*  Волохов занимался альтернативкой 12 лет из своих 28 и знал, что никакой истории нет — всякое событие известно в бесчисленных пересказах, и час спустя не поручишься... Было, не было — никогда не поймешь. В зависимости от концепции каждый выделял одни факты и отметал другие.

*  Каждый год проживаешь день рождения и день смерти...

*  Вся стратегия вашей власти применительно к своим людям — полное обесценивание жизни, чтобы на гибель смотрели как на избавление.

*  — ... Куда вам столько?! Откусили больше, чем можете по своим способностям проглотить, — вот и застряло. Потому и нет никакого движения, никакой истории, как здраво рассудил наш общий друг Чаадаев. Или вы тоже считаете его сумасшедшим?
    — Нет, сумасшедшим он не был. У него геморрой был, потому он и смотрел на вещи так мрачно.

*  — Я все эти ночи... и частично дни... пытаюсь тебе втолковать доступными мне способами, что никого, кроме тебя, мне не было бы ужно на свете, ни в моем fucking прошлом, ни в моем fucking будущем. ... Есть вещи, которыми я не распоряжаюсь, есть история, в конце концов... Я не знаю, сколько у нас там — месяцев, лет... Знаю, что все ненадолго, ну и только.

*  В остальном ЖД были очень веселой публикой. Они много танцевали под местную музыку — заразительную и яркую, хотя, на волоховский вкус, несколько однообразную, как однообразна яркость восточного базара. И в этом их "веселитесь!" было тайное знание о том, что чем хуже им будет — тем лучше они потом на этом сыграют; каждая новая беда добавляла аргументов в копилку и усиливала чувство тайной правоты; вместо "радуйтесь!" им следовало бы припевать "злорадуйтесь!". И на лицах их во время танца — страстного, почти ритуального — он читал это же сложное сочетания отчаяния и восторга: так нас! так! о, как вам все это припомнится потом!

*  ... Влияние политолога на политику скукожилось до влияния интерпретатора классики на текст: оболгать еще можем, но изменить — уже никак.

*  Никакое добро нельзя утверждать с той яростью, с какой защищали его в Каганате, и никакая свобода не предполагает такого рабства, какое царило в стане ее защитников.

*  ... Такова была, впрочем, любая национальная фобия — но хазарская казалась особенно ужасной потому, что хазарам, по сути, нечего было инкриминировать. Их история состояла из гонений. С любой нации было за что спросить: с немцев — за тевтонский дух, бюргерство, Первую и Вторую мировую, с русских — за кроваво-пыточную историю с привычным вывихом массовых самоистреблений; с англичан, итальянцев, греков — со всех было за что спрашивать, и лишь хазары, лишенные собственной государственности, не были замечены ни в массовых самоистреблениях, ни в кровавых походах на соседские земли. В том и ужас, что они ничего не сделали — только давали деньги в рост, врачевали, адвокатствовали в судах да благодетельствовали человечеству великими изобретениями. Отсюда были все байки про кровавые жертвоприношения и мировое правительство: поймать за руку хоть на чем-то. Нет, они только бедствовали, кротко снося гонения, ответив лишь арабам, и то в последние годы, когда у них завелась собственная крошечная государственность. Хазар истребляли все — бессильные, однако, не то что истребить, а хотя бы ослабить. Они знай себе перемигивались и причитали, и причитания их всякий раз готовы были перейти в песнь торжества — вот почему самые ликующие их песнопения были так заунывны, а самые скорбные так подспудно радостны. Не было ничего победительней и неуязвимей, чем их подчеркнутая, прорекламированная беззащитность.

*  — Ну... Ты лучше мне не пиши, наверное...
    — А чего писать? — Ей, в отличие от него, спокойствие давалось легко. — Разве что-нибудь непонятно? Пишут знаешь когда? Когда отношения недовыяснены. У нас с тобой все понятно, даже обидно. Ты любишь меня, я люблю тебя, это навсегда. Лично я сразу поняла. Правда, жуть?

*  Ни один начальник в России не желал помочь подчиненному, ибо ничто, кроме страха, не могло заставить подчиненного трудиться на такую харю и в таких условиях. Любой стимул, кроме ужаса, отсутствовал, — ибо все заработанное либо немедленно отбиралось, либо обесценивалось унижениями, которые пришлось претерпеть.
    Штука в том и заключалась, что работать никому не хотелось. Те немногие, для кого это было потребностью, считались идиотами и возбуждали в лучшем случае сочувствие, а в худшем ненависть... Всякая работа была работой на дядю, никто ничего не делал для себя — и это было первым признаком жизни в захваченной стране...
    Никто в России не чувствовал своей ни землю, ни квартиру, ни женщину. Все могло быть отнято в любой момент, и в глубине души никто не удивился бы такому исходу. {...}
    ...можно было еще оспорить предположение насчет хазарских прав на Россию, отыскать источники, опровергнуть домыслы, но никто не мог объяснить, почему задачей любой русской власти, вне зависимости от ее происхождения, характера и продолжительности, было в первую голову уничтожение собственного народа, и уж потом все остальное, не более конструктивное. Именем народа совершались революции, начинавшие с масштабных истреблений, и реформы, превращавшиеся в гекатомбы; народ уничтожали закрепощениями и свободами, нищетой и шальным богатством, — и все при прямом соучастии самого народа, не без мазохистской готовности кидавшегося в новые и новые затеи, лишь бы оборвать это невыносимое насильственное существование.
    Эта ненависть к жизни, к ее продолжению, к робкой, рабской надежде как можно дальше влачить тоскливую неволю в России прежде всего обнаруживалась в повадках трех главных воспитателей и утешителей человека: священников, врачей и учителей.

*  Каждый в России самоутверждался и ничего другого, в сущности, не делал. Самоутверждались на дороге, в очереди, на парковке, — о работе и семье нечего и говорить: каждый стремился доказать, что он лучше, словно избывая давнюю травму, несмываемый позор, напоминание о собственной рабской природе или страшном историческом поражении.

*  Русский террор причудливым образом нарастал снизу, по первому толчку: стоило власти убить или убрать десятерых, как народ начинал самоистребляться сотнями. Первый же арест заговорщика порождал лавину доносов о том, что все — заговорщики; {...}

*  Земля, которую захватили, сама диктовала захватчикам воспроизведение одного и того же убийственного стереотипа. Можно было уничтожить все коренное население, сжечь его памятники, забыть письменность, можно было огнем и мечом выморить или выгнать всех, до последнего человека, — но посмертная месть несчастных жителей заключалась в том, что захватчики уже не могли остановиться: они начинали колонизировать сами себя, безжалостно угнетая всех, кто умел работать, и возвышая исключительно тех, кто умел убивать. ...в захваченной россами Хазарии хазаром становился любой, кого стоило называть человеком, а гордое право называться русским доставалось тому, кто первернствовал по части жестокости и бездарности.

*  У захваченной страны нет линейной истории. Население ее привыкло жить в уютной и попустительской исторической безответственности. ... Ни одно русское преобразование, будь оно революционным или реформаторским, не могло дойти до конца, потому что логическим концом было бы изгнание из России русских — а они держались за эту землю крепко. {...}
    Примерно раз в век, в начале столетнего цикла, случалась очередная революция, не ведущая ни к чему... Вслед за революцией наступал заморозок, вслед за ним — легкое послабление для выпуска пара, называемое "оттепелью". После режим впадал в маразм, и никакого способа преобразовать его, кроме революции, не было... Всякая новая революция отбрасывала страну на полвека назад, отнимала немногие завоевания и губила тех, чьим именем затевалась, после чего новое закрепощение порождало новых правителей и протестантов, — протестанты взрослели и умнели, правители старели и тупели, власть падала, протестанты в хаосе вымирали с голоду, и новый тиран на руинах прежнего противостояния запускал часы по новому кругу.

*  ... Странное дело — вместо законного отвращения к родине он почувствовал к ней необъяснимую жалость. Казалось бы, самым правильным выходом из ситуации было немедленно взять сторону ЖД, помочь им вернуть эту земелю ... и устремиться вместе с ними по новому пути. Волохов, однако, чувствовал себя русским и ничего не мог с этим поделать.

*  Жители России чувствовали единственную панацею и всегда втайне желали сорваться с места — кочевники, беженцы, строители, подниматели целины и открыватели нехоженых земель бороздили страну во всех направлениях, зная, что стоит закрепиться, как у них тут же отберут работу и свободу; рабство не зря называлось в России прикреплением к земле — земля была чужая, и только дорога всегда своя.

*  Трус боится до опасности, храбрец — после.

*  Губернатор понятия не имел, как выбить у нее из головы идиотский предрассудок насчет завоевателей и коренного населения. Он отлично знал, что население всегда завоевывает само себя и выдумывает бесчисленные оправдания, изобретая внешнего врага. Прием, известный любому психологу: персонификация собственной вины.

*  — Ваша работа — она вся без смысла. Вот работаешь ты. Я же вижу — работаешь. За столом сидишь, глаза портишь. Бумаги перекладываешь, как большой. А толку?
    Губернатор знал, что от его работы нет никакого особенного толку, но знал и то, что он государственный человек. Способность работать в отсутствии смысла как раз и была главной особенностью русского государственника, слова "государственное" и "бессмысленное" выступали синонимами, это было азбукой для всякого чиновника на известной степени умственного развития... Само понятие смысла пришло из позитивизма, из французского просвещения, считалось подлым хазарским порождением — да им, в сущности, и было. Истинно русскому чиновнику не полагалось задумываться о причинах и целях — и чем бесцельнее, бессмысленнее было дело, тем с большим жаром чиновник отдавался ему. {...} Истинное величие, граничащее с героизмом, было именно в том, чтобы во времена всеобщего упадка вдумчиво заботиться о вещах, лишенных смысла; высшая военная доблесть не в том, чтобы точно рассчитать атаку и сберечь максимум людей, а в том, чтобы отважно положить всех. {...} Местные государственники отрицали саму идею рационализма: государственный муж постигает необходимость интуитивно. Именно поэтому государство на переломах своей истории позволяло себе заниматься литературой, или там благозвучием в музыке. Павел Первый лично регламентировал, на какую сторону закладывать известный орган, когда лосины надевались в обтяжку... Вопрос "зачем?" да "на что?" был особенно любим коренным населением: лишь бы ничего не делать! Нет, работа, только работа, без цели и смысла, труд ради труда, сугубое монастырское послушание — вот основа северной, истинной государственности.

*  Хазары вечно отстаивали свободу — хотя это почти всегда была свобода подыхать голодной смертью; северяне отстаивали долг — хотя это всегда был долг подыхать за других...

*  Во всяком триллере страшно не тогда, когда убивают, — это бы полбеды, жанр такой, — но когда убивают неумело. Страшно не просто получить письмо, написанное кровью, — но письмо детским почерком, с грамматическими ошибками.

*  Во дни, когда нефть стоила по 70 долларов за баррель, у страны постепенно начало появляться все, что она, в силу хамской и рабской своей природы, считала настоящими признаками свободы. Первым таким признаком она объявила стабильность и довольство, тогда как стабильность — первый признак гибели, остановка сердца; счастливые общества не бывают стабильны — они стремительно, бурно развиваются. Главное же — {...} стабильность эта достигается ценой активизации худших качеств населения и отказа от всего лучшего, на что оно способно. Каждый {...} обязан был ориентироваться на посредственность, работать вполсилы, душить в себе интеллект, что отлично удавалось при помощи {...} телевизора, — потому что любое сильное государственное решение или даже талантливая книга уже означали бы дестабилизацию.

*  — У вас не было никакого обыска. У вас было рядовое, это, рутинное розыскное мероприятие.
    Им все казалось, что, если они переименуют серьезную вещь, она сделается несерьезной: контртеррористическая операция, локальный конфликт, снижение жизненного уровня...

*  Заткнись, сказал он себе. Любой обиженный немедленно начинает проповедовать свободу. Я не дам допустить сюда свободу, я не допущу ее даже в свое сознание. Я ненавижу этот ЖДовский фантом. Два главных врага человека — свобода и простота. Я не дам ничего упростить, не дам отменить ни одного ритуала, ни на секунду не ослаблю самодисциплины, ибо свобода начинает с того, что упраздняет порядок, чтобы на его место водрузить произвол.

*  Анька, однако, знала, что в принципе отца прошибить можно — если, во-первых, правильно выбирать моменты для атак, а во-вторых, не терять настойчивости. Большинство детей быстро забывают о своих просьбах и после первого родительского отказа начинают хотеть чего-нибудь другого...

*  — А у вас другой язык?
    — Немножко другой. Почти как обычный, только слова иначе стоят.
    — Это как же?
    — Ну, вот так: "Людей так много, что существовать необязательно — без того найдется кому сделать необходимое и достойное".

*  Говорили, что именно ЖД и изобрели этот отвратительный миф. В школе всегда учили, что флогистона не бывает; химичка подробно объяснила, что флогистон — вражеская выдумка, что формула его содержит множество ошибок и что никаких универсальных горючих веществ, которые могли бы заменить нефть, нет в природе. Однако враги России как-то так умудрились поставить дело, что на выдуманном газе работала вся мировая промышленность.

*  — А... чем все кончится?
    — Да, ничем, как обычно. Вы же знаете, тут при всяком ужесточении бывает большая война. Или небольшая, неважно.

Дальше...

Комментариев нет:

Отправить комментарий